Во всяком случае, она показалась убедительной доктору Мидлтону, полагавшему, что сэр Уилоби симпатичен его дочери. Он не был ей антипатичен, и она только просила дать ей год отсрочки, чтобы утолить свою девичью пытливость и посмотреть свет. Уилоби смилостивился, сократив, однако, срок до шести месяцев, а она из благодарности согласилась на помолвку. Но Уилоби не мог довольствоваться каким-то словечком, произнесенным невнятным шепотом: он умолил ее закрепить свое добровольное пленение клятвой и настоял на церемонии, свершившейся хоть и в узком семейном кругу, но обставленной весьма торжественно. У нее были здоровье, и красота, и — в качестве позолоты к этим двум дарам — деньги. Деньги не были для него таким уж непременным условием, но обладание ими придавало его невесте еще больше блеску в глазах света. Между тем свора лающих соперников все еще неслась ему вслед, время от времени уныло подвывая на луну. Нет, нет, связать ее, и поскорее!

Он постарался придать помолвке как можно больше гласности, превратив ее в торжественный обмен клятвами. И в самом деле, если она в силах произнести: «Я ваша», то отчего бы ей не сказать: «Я всецело принадлежу вам, я ваша ныне, и присно, и во веки веков, я клянусь вам в этом и никогда не отступлюсь от своего слова, в душе я уже ваша жена, вся ваша, без остатка, и эта помолвка освящена небесами»? Впрочем, к этим словам она с благоразумным великодушием, от которого повеяло некоторым холодком, добавила: «Поскольку это будет зависеть от меня». Тогда сэр Уилоби заставил мисс Мидлтон подвергнуть его такому же допросу и отвечал горячо и убежденно, связывая себя безвозвратно и не оставляя сомнения в своей любви.

«Итак, я любима!» — восклицала она про себя, с изумлением и наивной доверчивостью прислушиваясь, не отзовется ли в ее сердце ответное эхо. Едва успела она подумать о любви, как та перед нею явилась. Еще не вложила в свои размышления о ней всего жара души, а она уже была тут как тут. Любовь еще только мерещилась ей, как одно из отдаленных благ необъятного мира, как укрытая где-то в дремучих лесах, за морями и океанами, подернутая дымкой, роковая, прекрасная и трепетная тайна — слишком еще далекая, чтобы собственное ее сердечко начало трепетать ей в лад. Она думала о любви, как о чем-то, что должно будет обогатить ее мир, наполнить его новым содержанием.

И вот с этими-то представлениями о любви мисс Мидлтон согласилась участвовать в процессе естественного отбора.

Между тем лучший из лучших громко трубил победу. Он был воплощением научной аксиомы: при одном взгляде на него было видно, что он и есть «наиболее приспособленный». Роду Паттернов было обеспечено выживание. «На здоровье я стал бы настаивать в первую очередь, даже в ущерб всему остальному, — признался сэр Уилоби своей старинной поклоннице, миссис Маунтстюарт-Дженкинсон. — Впрочем, у нее есть все: происхождение, красота, порода, она на редкость образованна и к тому же богатая наследница. Словом, она — совершенство».

Вдобавок он тонко дал понять собеседнице, что ему даже не пришлось поступиться своей обостренной щепетильностью, так как он вырвал мисс Мидлтон из толпы прежде, чем та успела обдать ее своим тлетворным дыханием. Разумеется, всего этого он так прямо не сказал; он лишь позволил себе отозваться с сарказмом обо всех этих девицах, которые привыкли тереться в свете, бок о бок с представителями противоположного пола, держаться с ними на равной ноге и ничуть не меньше осведомлены о конъюнктуре на ярмарке; о да, все они невинны, разумеется, но нетронутыми их уже не назовешь. То ли дело — мисс Мидлтон! Это настоящий идеал, плод, сорванный по росе, с неподдельным румянцем свежести.

Ни одна дама не встанет на защиту своей младшей сестры, которая, быть может, лишь следует по ее стопам, когда приподнимает край вуали, чтобы показать себя и взглянуть на белый свет. Всему миру известно, что неведение — ничуть не более надежная гарантия, нежели пресловутая сорочка, которая якобы хранит родившегося в ней от гибели в морской пучине. И однако, ни одной из наших светских дам и в голову не придет взбунтоваться против этого требования совершенной нетронутости, серебряной белизны — требования, продиктованного элементарной мужской чувственностью и отдающего любострастием восточного деспота. Итак, миссис Маунтстюарт поздравила сэра Уилоби с призом, который достался ему на этой азиатско-европейской ярмарке.

— Покажите ее мне, — сказала она, и мисс Мидлтон была представлена ей на обозрение.

Губы у нее были из тех, что сами собой складываются в улыбку: уголки рта, чуть припухшего посередине, поднимались к ямочкам на щеках. Разрез глаз как бы повторял общее направление рта, и, подобно тому как тот, неприметно, как бы растаяв, переходил в прозрачную нежность щеки, сверкающая между ресницами полоска света обрывалась где-то на полпути к вискам. Черты ее лица казались веселыми подружками, ни одна из них не претендовала на строгую правильность. Нос не стремился играть среди этих шалуний роль суровой гувернантки и вместе с тем не располагал к фамильярности. Отражение осиновой рощи в пруду, ожидающей дуновения ветерка, чтобы затрепетать всеми своими листьями, — вот образ, который могло бы навеять это лицо влюбленному, если бы он обладал некоторым воображением; ровная, спокойная белизна этого лица нарушалась только легким румянцем, а на щеках все время играли ямочки. Взгляд карих глаз, покоящихся между век, как в оправе, порою затуманивался, не теряя, впрочем, своего постоянного выражения живости. Волосы, несколько более светлого оттенка, чем глаза, вздымаясь над челом и свиваясь на затылке в узел, осеняли треугольное личико шаловливой нимфы лесов. Впрочем, напрасно вы стали бы искать в этом лице признаков буйного своеволия или неумения владеть собою, — даже если при взгляде на маленький круглый подбородок у вас и возникло бы такое впечатление, плавный изгиб рта, большого и почти всегда сомкнутого, это впечатление бы развеял. Глаза, такие быстрые, когда их оживляла веселость, в минуту задумчивости смотрели покойно и твердо, и тогда даже волосы — цвета бука зимою — словно теряли свои капризные волнистые очертания и выпрямлялись, придавая ее внимательному взгляду еще больше строгости и сосредоточенности. Сокол, парящий в небе на распростертых крыльях и вдруг заприметивший добычу, может дать представление об этой внезапной смене выражений у девушки, которую Уитфорд уподобил Горному эху, а миссис Маунтстюарт-Дженкинсон объявила «прелестной фарфоровой плутовкой».

Сравнение Вернона, должно быть, родилось под впечатлением ее мгновенной и, можно сказать, музыкальной отзывчивости. И хотя обществу девятнадцатилетней невесты кузена Вернон предпочитал беседу ее ученого отца, он все же не мог оставаться совершенно равнодушным к обаянию ее голоса и к живости ее разговора, в котором его тонкий вкус улавливал перлы подлинного остроумия, столь отличные от фальшивых блесток, выдаваемых за таковое в свете. Правда, он не мог привести ни одной реплики мисс Мидлтон, которая бы говорила о ее блестящем остроумии, и когда он все же отважился упомянуть это ее качество в беседе с миссис Маунтстюарт, та даже несколько удивилась.

— Особенного остроумия, по правде сказать, я у нее не приметила, — сказала она. — Видно, вы умеете его в ней пробуждать.

Этого остроумия, впрочем, никто, кроме Вернона, не замечал. Очевидно, испорченный светский вкус требует шума и треска, решил Вернон. И чтобы доказать себе незаурядность умственных дарований мисс Мидлтон, он стал припоминать некоторые ее речения. Для этого ему не пришлось напрягать память, но, — удивительное дело! — хоть самому ему они казались исполненными смысла, стоило начать пересказывать их другому, как значение их тотчас улетучивалось. Правда, он не мог передать ее манеру, но не в одной же манере дело! Многое, вероятно, объяснялось ее умением схватывать все мимолетные нюансы разговора; чтобы дать понятие о характере ее остроумия, пришлось бы привести весь разговор в целом. Но как удержать в памяти всю остальную, такую громоздкую, часть разговора? Словом, поскольку не было никакого смысла спорить о том, что, по всей видимости, служило источником наслаждения и душевного отдохновения для него одного, Вернон решил не возвращаться больше к этой теме. Его раздражало, что кругом расхваливали ее красоту, в которой он как раз не находил ничего особенного. В угоду сэру Уилоби все старались определить тип ее красоты, утверждая, что он наиболее выгодно оттеняет его собственный, мужской тип красоты. Одни сравнивали ее с теми изысканными цветами на рисовой бумаге, что призваны изображать придворных дам китайского императора. Нарядите ее француженкой, говорили другие, и увидите, что она будто сошла с гобелена: там, и только там, утверждали они, ее место, — на лужайке, среди фонтанов и лютен, среди этих никогда не существовавших и тем не менее бессмертных шелковых пастушек, внимающих нежным нашептываниям влюбленных пастухов! Леди Буш вспоминала столь дорогие ей черты леонардовских мадонн и ангелов Луини{13}, а леди Калмер, которой довелось однажды видеть серию пастельных портретов, списанных с девушек из аристократических французских фамилий, была убеждена, что среди этих изображений она встретила точную копию мисс Мидлтон. Кто-то еще, припомнив виденную им античную скульптуру, изображавшую флейтиста, вздумал было сравнить рот мисс Мидлтон с вытянутыми трубочкой губами музыканта. Сравнение это, впрочем, было тут же отвергнуто, как явный гротеск.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: