Размышляя обо всем этом, Клара пришла к следующей, выстраданной ею мысли (если можно так назвать туманное облачко, принимающее в молодости божественную видимость мысли): как же дурно устроен мир, подумала она, и как в нем все непрочно, если решение, порожденное неопытностью, незнанием жизни, определяет всю дальнейшую судьбу человека, влияет на самое главное в его жизни! Увы, ее наставник добился своего — Клара начинала перенимать его философию: она увидела, что мир несовершенен.
Итак, по милости сэра Уилоби Паттерна мисс Мидлтон перестала относиться к жизни, как девочка. Когда же свершилась в ней сия великая перемена? Оглядываясь назад, она решила, что произошло это чуть ли не в тот период любви, который принято именовать первым, иначе говоря — с самого начала! Так она думала оттого, что уже не могла представить себе чувства, которое она в то время испытывала на самом деле. Оно умерло в ней так бесповоротно, что даже не оставило по себе и тени воспоминаний.
Не обвиняя в том сэра Уилоби, ибо она еще не утратила чувства справедливости, Клара понимала, что попалась в ловушку. Каким-то образом, чуть ли не во сне, обрекла она себя на пожизненное заключение, причем сомкнувшиеся вокруг нее голые стены — увы! — не безмолвствовали, а говорили без устали; они требовали от нее чувствительных излияний, ожидали восхищения!
А ей нечем было ответить на это требование, она сама не знала, отчего это так, и все больше и больше сжималась, уходила в себя. Она попеременно то бунтовала, то — при случайном упоминании предстоящей церемонии — впадала в состояние тупой покорности, из которого выходила лишь затем, чтобы со свежими силами вновь пробежать все ступеньки, ведущие к мятежу, а потом, вспомнив об ожидавшем ее мрачном торжестве, снова повергнуться на землю. Черный день этот не был отвлеченным понятием, он жил, он дышал, разговаривал, пел — он приближался. Подружки, готовящиеся к этому дню, присылали ей письма, и каждое такое письмо ощущалось ею, как еще одна волна, прибивающая к берегу обломок корабля, потерпевшего крушение. Острая враждебность, которую она испытывала к этим захлестывающим ее волнам, пугала ее: быть может, у нее начинается умопомешательство? Или — но и это не лучше — она просто находится во власти необъяснимых капризов? Не сама ли она писала кое-кому из этих подружек о своем женихе — и какими словами! С каким восторгом! А может, то было сумасшествие, а теперь наступило выздоровление? Ну, конечно же, это ее тогдашние восторженные письма были безумием, а вовсе не нынешнее отвращение к предстоящему браку! Но как было молоденькой девушке, одной, без воякой поддержки ополчившейся против того, что было затеяно с ее же согласия, как было ей знать, что поступкам ее имеются оправдания и что искать их следует в самых немудреных доводах разума?
Снабдить Клару недостающим ключом было суждено самому сэру Уилоби; он сам разоблачил перед нею свою сущность, сам дал этой сущности точное наименование и укрепил ее в мятежных чувствах, которые теперь уже казались ей едва ли не святыми.
На одном из званых обедов в Большом доме среди приглашенных оказался доктор Корни, любимец всей округи, славящийся своим остроумием и анекдотами. На другой день было много разговоров как о самом докторе, так и о необычайных усилиях, предпринятых мосье Арманом Дэором, когда он узнал, что ему предстоит удивить своим искусством настоящих hommes d'esprit.[3] Сэр Уилоби упомянул Дэора с выражением добродушной иронии, которое он принимал, разговаривая о людях, находящихся у него в услужении и вместе с тем по-своему значительных.
— Вероятно, надо как следует изучить французский хаактер, чтобы понять, почему мосье Дэор не в состоянии кормить нас так же вкусно и в другие дни. Французы имеют обыкновение компенсировать свои недостатки энтузиазмом. Почтительность чужда их натуре. Если бы, например, я сказал: «Пожалуйста, Дэор, постарайтесь приготовить сегодня обед повкуснее!» — я не сомневаюсь, что он накормил бы нас весьма посредственно. Зато всегда можно рассчитывать на энтузиазм, которого у этого народа хоть отбавляй. Достаточно быть знакомым с одним французом, чтобы знать Францию. Я наблюдаю Дэора вот уже два года и знаю, как с помощью одного-единственного словечка вызвать в нем энтузиазм. Под hommes d'esprit он подразумевает господ сочинителей. Французы уничтожили свою аристократию и вместо нее возвели на пьедестал литераторов — не для того, чтобы им поклоняться — на это они не способны, — а просто, чтобы было вокруг чего шипеть и пениться. Подлинного величия они над собою не потерпят, а потому прибегают к поддельному. Быть может, они таким образом и осуществляют свое égalité.[4] Нечего качать головою, мой добрый Вернон, я знаю, что говорю! Человеческая натура, как бы мы ни старались ее изменить, всегда одна и та же. Французы ничем не отличаются от англичан, но только они свою страну топили в крови лишь затем, чтобы опять приняться за свои старые штучки. «Сударь, я вам ровня, мы с вами равны от рождения. Ах, вы — сочинитель? Тогда дозвольте мне побулькать и пошипеть вокруг вас!» Да, да, Вернон, это так, и я не сомневаюсь, что в глазах Дэора главой дома являетесь вы! Я не ревную, пусть — лишь бы он знал свое дело! Кто-то из французских философов предложил называть дни рождений французских писателей именами этих писателей: день Вольтера, день Руссо, день Расина и так далее. Может быть, Вернон скажет нам, кому досталось первое апреля?
— Небольшая неточность в деталях вас не смущает, когда на вас нападает сатирический стих, — сказал Вернон. — Продолжайте считать, что в лице шеф-повара вы знакомы с целым народом.
— Это они нас, англичан, станут судить по жокеям! — сказал доктор Мидлтон. — Ведь наши жокеи котируются там так же высоко, как их повара у нас. И пожалуй, что от этого обмена в выигрыше остаемся мы.
— Нет, в самом деле, разве это не бессмыслица, милейший мой Вернон, — не унимался сэр Уилоби, — каждый день поминать писателей?
— Философов.
— Ну, философов.
— Философов всех времен и народов. Они — истинные благодетели человечества.
— Как вы сказали? Благо…? — Сэр Уилоби не мог до конца выговорить это слово, так душил его смех! — Неужели вы не чувствуете, сколько в этом претензии, несовместимой с нашим английским здравым смыслом?
— Ну что ж, — ответил Вернон, — дадим этим дням дополнительные наименования, если угодно, или посвятим другие дни представителям наших знатных фамилий, совершившим какой-нибудь памятный подвиг.
Тут уже подала голос бунтарка Клара; она была в восторге от насмешек Вернона.
— Хватит ли их у нас? — спросила она.
— Может быть, все же нам не обойтись без парочки поэтов.
— Или государственных деятелей, — подхватила Клара.
— Можно подкинуть кулачного бойца.
— На ненастный день, — вставил доктор Мидлтон и поспешно, словно раскаиваясь в том, что увел разговор в сторону, вернул его к исходной теме, выразив в общих словах свое неодобрение такого рода новшествам, и заговорил о чем-то вполголоса с Верноном. У Клары возникло радостное подозрение, что ее отец не очень охотно поддерживает взгляды сэра Уилоби даже в тех случаях, когда, казалось бы, их разделяет.
До сих пор застольной беседой руководил сэр Уилоби. Недовольный тем, что у него перехватили инициативу, он обратился к Кларе и поведал ей один из послеобеденных анекдотов доктора Корни, за первым анекдотом последовал другой, весьма тонко рисующий человеческую натуру. В нем рассказывалось, как некий джентльмен, большой ипохондрик, взывал к врачам, собравшимся на консилиум у постели его жены, умоляя спасти ее во что бы то ни стало. «Она для меня все, — говорил он, и слезы струились у него по щекам. — Если она умрет, мне придется пойти на риск и вступить в новый брак; я буду вынужден жениться, ибо благодаря ей я привык к супружеской заботливости. Нет, нет, я никак без нее не могу! Спасите ее во что бы то ни стало!» И любящий супруг ломал в отчаянии руки.