О мисс Дарэм он не обмолвился ни словом, и Летиция не решалась больше упоминать ее имя.
Прощаясь, Уилоби обещал прийти к ней на другой день. Он не пришел. Летиция, впрочем, простила его от всей души, когда ей стала известна история, которая с ним приключилась.
История была печальная. Сэр Уилоби проскакал тридцать миль лишь затем, чтобы услышать от сэра Джона Дарэма, что Констанция два дня назад уехала к тетушке в Лондон и только что прислала письмо, в котором объявляет о своем бракосочетании с однополчанином ее брата, гусарским капитаном Оксфордом. Удар был ужасен, и, позабыв все на свете, не щадя ни себя, ни своего коня, Уилоби в ту же ночь поскакал домой. Дома его ожидало письмо от новобрачной. Это было в ночь на воскресенье. На следующий день он и повстречал Летицию в парке, пошел с нею в церковь и вышел с нею оттуда; и еще на другой день, перед тем как исчезнуть на несколько недель, прогуливался с нею по дороге на виду у проезжавших экипажей.
Освободив его от слова, судьба, пусть и не совсем деликатно, распорядилась весьма удачно. Честь джентльмена, видите ли, не позволяла сэру Уилоби нарушить его первым. Другое дело — девушка, охваченная ревнивой досадой, ей извинительно все! Вместе с тем свет имел возможность убедиться, что ее поступок не причинил сэру Уилоби ни малейшего страдания. Мисс Дарэм, так утверждали люди знающие, была избранницей леди Паттерн. У самого сэра Уилоби никогда к ней сердце не лежало — и вот наконец ему удалось склонить на свою сторону леди Паттерн: отныне ничто уже не препятствует его союзу с мисс Дейл. Исполненная романтической прелести, история эта вызвала во всем графстве волну сочувствия к общему любимцу. Быть может, общественное мнение отнеслось бы холоднее к сэру Уилоби, если бы он остановил свой выбор на бедной и незнатной девушке с самого начала. Но общество было так потрясено поступком мисс Дарэм, обществу так претила мысль об унижении столь выдающегося его представителя, что оно было готово простить сэру Уилоби и бесприданницу. Отныне Констанцию величали не иначе как «эта сумасбродка». А у Летиции обнаружилось множество новых достоинств; все вдруг оценили мягкость ее обхождения, ее живой и острый ум и поняли, что именно о такой леди Уилоби они и мечтали — о гостеприимной хозяйке, призванной оживить церемонную скуку Большого дома. Уступая настоятельным приглашениям леди Паттерн, она сделалась частой гостьей в этом доме. Иногда она заставала там и самого сэра Уилоби, который был поглощен устройством своей химической лаборатории и никого не принимал, на что никто, впрочем, и не был в претензии, ибо все сознавали, что какое-то время ему иначе нельзя. Он с головой ушел в науку и ни о чем другом не говорил; в наш век, утверждал он, только она и достойна беззаветной преданности. Летиция, надо полагать, не попадала под это широкое обобщение, — во всяком случае, он продолжал за ней ухаживать со скромным достоинством человека, который чудом вырвался из ненавистных пут и вернулся к предмету своего первого, самого глубокого чувства.
Непритязательное ухаживание сэра Уилоби длилось два-три месяца, а по истечении этого приличествующего обстоятельствам срока сэр Уилоби покинул родной край и отправился в кругосветное путешествие.
Глава четвертая
Внезапный отъезд сэра Уилоби вновь поверг общество в недоумение.
Не будем заглядывать в душу женщин, которые привыкли стоически переносить голод. Они, должно быть, находят для себя некую неведомую нам пищу, ибо как-никак не умирают от истощения. Надо полагать, они довольствуются самой нехитрой пищей и обогреваются скудным запасом тепла, отпущенного им природой, ибо жизнь еле теплится в этих созданиях, которые даже не заявят о своих муках во всеуслышание. Эти парии, которые не умеют воспользоваться патетичностью своего положения, в конце концов вызывают чувство снисходительной жалости, столь близкое к презрению. Больше месяца держало общество наготове жилетку, и если бы Летиция соизволила омочить ее слезами и разыграла бы по всем правилам провинциальную драму, ее бы носили на руках. Разумеется, в этом случае образовалась бы антидейловская партия, партия холодных людей, осуждающих Летицию за ее притязание из глубины своего ничтожества взойти на трон Паттернов; но зато, в противовес этой партии, образовалась бы и другая — партия антиуилобистов; в нее бы вошли два-три революционера, жаждущие свергнуть иго тирании (а таковые у нас в Англии объявляются при малейшем признаке общественного брожения), небольшое число отзывчивых душ, обладающих врожденным даром сочувствия и неиссякаемой способностью отвечать слезою на слезу, да кучка добрых самаритян, вечно поспешающих на помощь страждущему человечеству. Но представление не состоялось. Летиция по-прежнему, с тем же выражением скромного благочестия на лице, по воскресеньям посещала церковь, по-прежнему принимала приглашения в Большой дом, присутствуя в тесном семейном кругу при чтении писем Уилоби, в которых ее имя не упоминалось, и довольствуясь этими сухими корочками. Она не пожелала воззвать к общественному сочувствию.
И очень скоро общественная жилетка от нее отвернулась. Была выдвинута новая версия, по которой выходило, что Летиция слишком ничтожна для высокого звания хозяйки Паттерн-холла. Разве могла бы она с достоинством принять гостей? По-видимому, сэр Уилоби и сам убедился, что бедная девушка ему неровня, и, чтобы окончательно подавить в своем сердце остатки злополучной привязанности, уехал путешествовать; к тому же чувство это не слишком его беспокоило — если судить по его письмам, по этим неподражаемым письмам! Леди Буш и миссис Маунтстюарт имели счастье их читать. В этих письмах к родным, помеченных крупными городами Северной Америки, вырисовывался образ самого сэра Уилоби, образ блистательного представителя нашей молодой британской аристократии. Это всего лишь беглые заметки, писал он, в которых ему хотелось бы в самых общих чертах набросать облик «наших демократических кузенов». Ох, уж эти мне кузены! Да это просто-напросто — наша морская пехота! Сэр Уилоби объездил Североамериканский материк, измеряя все на свой британский аршин, и — ограничившись простой констатацией фактов — сумел дать своим ближайшим друзьям и родственникам понятие о результатах своих исследований. Сопоставляя эти факты самым нелепым образом, он мастерски достигал иронического эффекта. Смехотворность хваленого равенства в этой стране, осененной звездно-полосатым знаменем, он выразил с максимальной простотой: «Равенство? Хм! Равенство!» В его письмах встречались и рассуждения: «Эти наши кузены чрезвычайно забавны. Я вращаюсь среди потомков Круглоголовых{10}. Время от времени они позволяют себе — разумеется, в самом дружелюбном тоне — язвительные намеки на нашу старинную распрю. Что ж? Мы продолжаем идти своим путем, они идут своим, и свято при этом верят, что республиканский строй сам по себе способен произвести удивительные перемены в человеческой природе. Вернон тоже изо всей мочи пытается в это уверовать. Первые «десять тысяч» у наших кузенов соответствуют парижским «бешеным», остальные — ни дать ни взять — наши радикалы (насколько мне позволяет судить знакомство с этой группой моих соотечественников). Когда наши заатлантические кузены пытаются нам подражать, они смешны; когда отступают от наших обычаев — чудовищны».
Между письмами Уилоби и письмами Вернона различие было не менее резким, чем между кузенами, разделенными Атлантическим океаном. Читая эти письма, трудно было поверить, что авторы их — близкие родственники и что путешествуют они вместе. Еще труднее было поверить, что Вернон родился и вырос в Англии. Под пером этих двух путешественников одни и те же сцены, казалось, происходили на различных полущариях. Вернон был начисто лишен иронической жилки. Он не обладал могучим эпистолярным талантом своего родственника, заставлявшего читателей поминутно восклицать: «До чего же это — Уилоби!» — не было у него той магии, которая переносила их через просторы Атлантики, позволяя видеть своего баронета во всем его великолепии и мысленно ему рукоплескать.