Предложение Хрущева одобрили и остальные товарищи. Войнаральский тут же вытащил два ящика.

— Вы готовы? — спросил он.

— Готовы!

— Прощайтесь, други, и полезайте в ящики.

Прощание получилось грустное: рукопожатия были крепкие, а в глазах у всех стояли слезы.

И когда Мышкин уже лежал в ящике, к нему склонился Петр Алексеев:

— Ипполит, послушайся меня. Доберешься до Швейцарии, сиди там, не езди в Россию. С кружками в России управятся и без тебя, а ты теорией занимайся. Запутались мы в трех соснах. Нужно ясное слово. А ты, Ипполит, можешь это ясное слово сказать. — Он пожал обе руки Мышкина и выпрямился. — А теперь, товарищи, понесем их!

Хлопнули крышки.

Мышкина и Хрущева понесли в мастерские.

— Чего кровати тащите? — услышал Мышкин окрик часового.

— В починку несем!

Ящик покачивается. Пахнет смолистой сосной.

«Как в гробу… Как в гробу», — пришла мысль, но эта мысль не огорчала, а, наоборот, веселила Мышкина.

Вдруг он услышал грохот и лязг железа, визг пил и рубанков, и из хаоса звуков выделялся залихватский голос Рогачева:

Куплю Дуне новый сарафан…

В мастерской, выбравшись из ящиков, Мышкин и Хрущев тотчас же ушли за печку и улеглись на поделочных досках.

— С приездом, Ипполит Никитич, — смеясь, проговорил Хрущев.

— Поезд еще не отошел, а ты уже «с приездом», — в тон ему ответил Мышкин.

— Лиха беда начало, а там уж будет от нас зависеть.

— И от случая, — нахмурился Мышкин и замолк.

Постепенно жизнь замирала в мастерской. То один, то другой забегал за печку, наспех пожимал руки: «Ни пуха ни пера». Попрощался и Рогачев. Загремел железный болт, прозвенела пружина замка.

Стало совсем тихо, лишь изредка доносились мерные шаги часового.

Мышкин и Хрущев лежали затаив дыхание: ждали темноты. Шепотком обменивались короткими фразами: они изучали маршрут часового.

— До пáлей он делает тридцать шагов…

— И пятьдесят шагов вдоль пáлeй…

— Может, через окно, а? — предложил Хрущев.

— С крыши вернее. Часовой видит только переднюю стену, когда идет вправо или влево. Но задней стены, где нет окон, не видит. Вылезем через потолок, ляжем на крышу, скатимся к задней стене и… в тайгу.

Солнце ушло за горизонт, потухли последние багряные отсветы на полу. В мастерскую влилась тьма. Четче стали звуки.

Мышкину привиделась камера, чучело на кровати, чучело за шахматным столиком… Там идет сейчас проверка! Сошло ли все благополучно? Обманулись ли казаки? Или уже загудела тюрьма? Бегут за смотрителем? Снаряжают поиск?

С громким говором и шутками вышли тюремщики на двор. Загремела цепь калитки.

— Все благополучно, — радостно прошептал Хрущев. — Надзиратели идут домой.

Мышкин вздохнул долгим прерывистым вздохом.

Даже в минуты величайшего напряжения Мышкин не мог отделаться от какой-то тяжести — она давила на сердце и угнетала. Мышкин рвался на свободу, он высматривал щель, через которую можно было бы вырваться из тюрьмы, однако прошлые неудачи, словно тень, волочились за ним. Неудача под Вилюйском, неудачный подкоп в Ново-Белгородской тюрьме — все это жило в подсознании и всплывало всякий раз, когда Мышкин обдумывал план нового побега. Он верил в себя, но эта вера уже была затуманена страхом перед всесильным случаем.

И сейчас, слыша веселую болтовню надзирателей, он не мог отделаться от тягостной мысли: сойдет ли все благополучно?

Шаги затихли. Часовой ушел за пали по другую сторону тюрьмы.

— Пора, — шепнул он Хрущеву.

Мышкин осторожно вынул пропиленный в потолке четырехугольник и высунул голову. Пахнуло в лицо ночной свежестью, блеснули звезды.

Они вылезли на крышу, распластались на ней и замерли.

Шаги часового приближались.

Вот часовой прошел между мастерской и палями. Идет обычным, мерным шагом: ничего подозрительного не обнаружил.

Шаги удалились.

— Спускайся.

Хрущев скатился с крыши. Он уже на земле, протягивает руки, подхватывает падающего Мышкина.

Они поползли, как ящерицы, вжимаясь в землю всем телом.

Сердце билось сильней, дыхания не хватало, а они ползли и ползли…

Мышкин шел впереди. Он смотрел на подернутые золотом сосны, на разлапистые ели, прятавшие в пазах слитки зимнего серебра, смотрел на березы, что опускают к земле свои длинные ветви, точно собираются переходить на другое место, и ловил себя на том, что все это не вызывает в нем того трепетного волнения, которое охватывало его в тюрьме, когда он мысленно рисовал себе первые минуты на воле.

И это противоречие в своих ощущениях беспокоило Ипполита Никитича, он задумался над тем, что ему мешает наслаждаться своей свободой. Он шагал, прислушиваясь к разнообразным шумам весенней тайги, и доискался причины своего неожиданного бесчувствия.

«Нет, — подсказала ему мысль, — ты еще не свободен. Это только начало, а каков будет конец?»

Мышкин быстро проходил мимо берез, елей и сосен, не останавливаясь, не отдаваясь настоящему, — все его помыслы были устремлены в будущее, в то будущее, которое сулило полную волю и борьбу за эту волю.

Наступили сумерки. Беглецы вышли к деревне.

— Пойдем к той избенке, — предложил Хрущев, — вишь, как она набок кренится. Бедняки там живут. А в бедной избушке хозяева добрее.

Ипполит Никитич согласился. Зашли. Хозяин, старик лет 70, встретил их настороженным взглядом. Мышкин и Хрущев перекрестились, как того требовал сибирский обычай, поздоровались.

— Здравствуйте, парни, — строго ответил старик.

— Нельзя ли хлеба купить?

— Можно.

— А ночевать, дедушка, не пустишь?

— Нет, парни, нельзя. Бумаги, поди, нету? Строгости у нас теперича; коли пустишь кого без пачпорта — штраф.

— Ты что, дедушка, — с обидой в голосе ответил Мышкин, — за бродяг нас считаешь?

— А то нет?

Мышкин достал из кармана свой паспорт:

— Глянь!

Старик взял паспорт, повертел его в руке, не раскрывая, вернул его Мышкину и, лукаво улыбаясь, сказал добродушно:

— Пачпорт, бог его знает, может, и хороший, ан лицо выдает: желтое оно у вас да томное, из-под замка, видать, вырвались. Уж вы, парни, того, хлебушка возьмите, да в баньке ночуйте. И вам будет тепло, сегодня баньку топил, и мне бесхлопотно.

Хрущев хотел вступить в спор, но Ипполит Никитич его удержал:

— Пойдем, дружище, зачем дедушку беспокоить.

Взяли краюху хлеба, уплатили и пошли в баньку.

Небо было безоблачно; светились звезды. Тихо, так тихо, что слышен был скрип двери в какой-то дальней избе.

Беглецы разделись, поели и, забравшись на верхнюю полку, улеглись.

— Как, по-твоему, — опросил Хрущев, — хватились уже нас?

— Это не имеет для нас никакого значения. Нам надо поскорее добраться до Шилки, там купим лодку и… вниз до Албазина.

Хрущев сиял: о чем бы ни говорил, улыбка не сходила с лица. Он пьянел от свободы.

— Ипполит, поверишь, голова все время кружится. Вот ты говоришь, купим лодку, пойдем до Албазина, а мне слышится: «Сядем в поезд, поедем в Москву». Ипполит, так хочется домой, одним глазом только посмотреть на мать, на невесту…

Растревожил Мышкина этот разговор.

— Давай спать, завтра поговорим.

День еще не начинался, когда Мышкин проснулся от холода. Баня остыла.

— Вставай! В путь пора!

Они быстро оделись и направились в тайгу.

Добрались до Шилки. План, который они разработали, заключался в том, чтобы под видом золотоискателей, едущих по Амуру в Албазин, проплыть на лодке до Благовещенска, оттуда на пароходе в Хабаровск. Из Хабаровска опять же на пароходе до Владивостока, а там рукой подать — Америка. Мышкин достаточно владел английским языком, чтобы в Америке заработать себе на пропитание, а про Хрущева и говорить нечего: золотые руки всюду работу найдут!

К вечеру они зашли в большую казачью станицу. Впервые за много лет они ходили свободными среди свободных людей, но оба они — и Мышкин и Хрущев — не чувствовали радости. Казаки смотрели на них недоверчивыми, а то и враждебными глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: