Стенография — дело новое. Александр II хотел лично убедиться в ее быстроте и точности: поможет ли ему эта стенография знать, о чем говорят в стране.
17 мая 1864 года подполковника Артоболевского с приказанием «иметь при себе лучшего стенографа» вызвал начальник Академии.
Конечно, подполковник взял с собой унтер-офицера Мышкина.
Начальник Академии генерал Иванов принял их стоя и, держа руки по швам, заявил с официальной торжественностью:
— Государь император соизволил заинтересоваться стенографией, — и неожиданно закончил начальствующим тоном: — А ты, Мышкин, не подведешь? Понимаешь, кому тебе придется показать свое уменье? Самому государю императору!
— В нем я уверен, ваше превосходительство, — успокоил генерала Артоболевский. — Унтер-офицер Мышкин хорошо подготовлен.
— Тогда с богом, подполковник. Девятнадцатого ровно в семь утра будьте оба у Иорданского подъезда. Форма одежды — парадная, при всех регалиях А у тебя, Мышкин, есть медали?
— Никак нет, ваше превосходительство!
— Скверно! Государь император не любит пустой груди! — Он быстро направился к двери и позвал — Захар!
На зов явился пожилой, но с молодцеватой выправкой фельдфебель. Грудь в крестах и медалях. Генерал Иванов, с лицом сосредоточенным, перебрал Захаровы регалии, а самую крайнюю медаль, золотую, с выписанными на ней славянской вязью словами «За усердие», он отстегнул и, подавая ее Мышкину, сказал:
— Прицепишь девятнадцатого, только ленточку приобрети новую, государь император любит, чтобы все блестело, — и, повернувшись к Захару, добавил: — Молодой еще, не заслужил отличий, а девятнадцатого представляется его величеству, сам понимаешь. Представится и медаль тебе вернет.
— Понятно, ваше превосход! — молодцевато отрапортовал Захар.
Мышкин принял медаль и благодарно кивнул головой «заслуженному» фельдфебелю — он не знал, что этими медалями «За усердие» награждались при Николае I особо ретивые жандармы.
До Зимнего, до резиденции царя, можно добраться многими способами. Генерала Иванова доставила туда дворцовая карета с форейтором впереди и лакеем на запятках; подполковник Артоболевский приехал на извозчике, а унтер-офицер Мышкин прибыл пешком и раньше своих начальников, несмотря на то, что на пути ему пришлось раз тридцать сходить с тротуара и становиться во фронт перед встречными генералами.
Дежурный в Иорданском подъезде поздоровался с генералом Ивановым и, кивнув в сторону Артоболевского и Мышкина, коротко спросил:
— С вами?
Их ввели в кабинет царя и поставили спиной к камину.
Мышкин огляделся: на стенах картины, в поставцах — фарфоровые пастушки, деревянные солдатики. Пола не видно: он прикрыт молочно-белым ковром. Возле письменного стола, на круглом цоколе, мраморный бюст Николая I — лицо злое, надменное.
Кабинет огромный, но его величина не подавляет. Вещи были с какой-то умной находчивостью подобраны друг к другу. Высокие белые двери с написанными на них яркими птицами незаметно сливались со светлым гобеленом, на котором причудливые деревья склонялись в сторону двери будто для того, чтобы уставшие от полета птицы могли отдохнуть на ветвях. За гобеленом — полочки, но не прямые, а изогнутые, и поэтому казалось Мышкину, что фарфоровые пастушки и деревянные солдатики бегут от гобелена, бегут от ветра, покачивающего деревья, и бегут к картине, на которой раскинулось голубое озеро и уютные, под красной черепицей домики…
И он, солдатский сын Ипполит Мышкин, видит всю эту красоту, он, бывший кантонист, стоит перед письменным столом, за которым решается судьба России, и к нему, поротому и битому, сейчас выйдет сам царь!
Ипполиту Мышкину было тогда мало лет, всего 16, но ему пришлось столько претерпеть, что частенько сам себе задавал вопрос: как я выжил? Жизнь в его сознании упростилась: прошлое — темное, жестокое, будущее — ясное, радостное. И это будущее — ясное, радостное — стало возможным только благодаря царю Александру-освободителю, тому, что войдет сейчас через белые двери — добрый, чуткий, милостивый…
Сами собой распахнулись белые двери. Шаги, звон шпор. Впереди царь. Он весь сияет, голубая лента через плечо, словно полоска вешнего неба, тонет в сиянье золотого шитья на мундире; от царя исходит нежный звон, точно стеклянные бусы перекатываются по стеклянному блюду, — это звякают ордена, кончики аксельбантов, шпоры…
— Будем заниматься стено-гра-фией, — сказал он, как показалось Мышкину, с иронией в голосе. — Кто будет писать?
— Унтер-офицер Мышкин, ваше величество, — ответил генерал Иванов — маленький, кругленький, с лицом, багровым от счастья, а может быть, и от того, что подпирал высокий воротник парадного мундира.
Царь посмотрел на Мышкина — сначала на сапоги, потом на медаль, затем в лицо — быстрым, цепким взглядом и повернулся к военному министру Милютину, стоявшему впереди свиты.
— Молодой, а уже отличился. — И Мышкину опять послышалась ирония в словах царя.
Многоопытный и умный Милютин понял, что юный унтер-офицер не служил в жандармах, что медаль на его груди — плод холопского усердия Иванова, желавшего угодить царю, зная его слабость к побрякушкам, поэтому улыбнулся и, склонившись, произнес своим мяукающим голосом:
— На службе вашего величества каждый верноподданный старается выказать свое усердие.
Генерал Иванов уловил двусмысленность в ответе военного министра и еще гуще побагровел.
Царь и вся его свита двинулись к письменному столу.
— Садись за стол, Мышкин, — предложил царь, — покажи свое искусство, — и, повернув голову к Иванову, добавил: — Вы, генерал, объясните нам эту самую стено-гра-фию, а он будет записывать.
У Мышкина в голове туман. Все произошло так, как он себе представлял: нарядный царь, блестящая свита, вежливый разговор. И все же произошло что-то такое, что ударило в голову. Царь не такой молодой, каким он видится на портретах: лицо обрюзглое, возле глаз — стрелки. Но не это поразило Мышкина. Поразили глаза царя: холодные, мертвые, точь-в-точь как на мраморном бюсте Николая. Неужели он, этот человек с мертвыми глазами, освободил народ от рабства, уничтожил кабалу в школе кантонистов, дал ему, Ипполиту Мышкину, новую судьбу?
— Садись, унтер-офицер! — сурово повторил царь.
Мышкин уселся, достал из кармана тетрадку, карандаши, а в мыслях бился вопрос: «Неужели он?»
Генерал Иванов напряженно, как в строю, докладывал:
— Наша новая система стенографии состоит в том…
Мышкин механически записывал. Вдруг он вздрогнул: военный министр Милютин, стоявший возле письменного стола рядом с каким-то сановным старцем, тихо сказал: «Le pauvre homme» («Жалкий человек»). От этих слов повеяло домашним, родным. Ожил перед глазами Карпыч, привиделась мать… «Усердие не по разуму», — ответил сановный старец.
И Мышкин сразу обрел покой, развеялся туман, в голове стало ясно, и его рука с обычной ловкостью стала выписывать крючки, палочки, кружочки.
Генерал Иванов закончил свои доклад.
— Читай, что написано, — обратился царь к Мышкину, глядя поверх его головы.
Мышкин поднялся. Молодым звонким голосом он повторил доклад генерала Иванова.
Вышла одна неловкость: увлекшись, Мышкин прочитал и слова военного министра Милютина и ответ сановного старца. Царь, как бы желая удостовериться, действительно ли написаны эти слова, заглянул в тетрадь, но, видя одни загогулинки и закорючки, метнул злой взгляд на генерала Иванова и жестко спросил:
— Как понять?
Выручил генерала Иванова умный Милютин.
— Ваше величество, — сказал он своим мяукающим голосом, — унтер-офицер Мышкин, внеся постороннее в запись, хотел показать вашему величеству, что он поспел бы записать, кроме доклада генерала Иванова, еще и реплики, буде такие были бы произнесены.
— Молодец! Положительно молодец! — похвалил царь, но глаза по-прежнему холодные, безучастные. — Оставь мне свою тетрадь! Спасибо, генерал, — он пожал руку Иванову, — и вам, подполковник, спасибо, вы, кажется, тоже причастны к новой системе?