— Ладно, Михалыч, — примирительно говорит Гриша. — Скоро до керна дойдем. А там...
— Вот ведь как, мужики. Тридцать восемь мне... — Панов встает и, уже уходя, говорит: — Если завтра с утра погоды не будет, попробую на вездеходе прорваться. Найдем где-нибудь брод, найдем. Будут продукты.
От уток остались одни воспоминания, но достаточно стойкие, и их не может перебить запах солярки в наших кружках, из которых мы некогда пили чай. Нет, мы не перешли на жидкое топливо — кстати, солярки тоже осталось немного, — просто вода, что мы пьем, сильно припахивает нефтью, найти которую мы не можем. Но воспоминания воспоминаниями, а погоды нет, и Панов уехал на вездеходе, пытаясь прорваться на «горку». Шансов, что это удастся ему, немного.
После вахты валяемся на полках, разговариваем вяло, каким-то полушепотом, экономя силы. Тема собеседования постепенно сужается до проблем бытового каннибализма. Вовка принимает посильное участие в дискуссии, а Калязин делает вид, что с увлечением читает старую затрепанную газету.
Внезапно за стеной раздается грохот, словно разом разбили сотню витрин, рев, топот и крик, в котором перемешались технологические и кулинарные термины. Впрочем, в минуты возбуждения эти термины обозначаются одинаковыми словами.
— Панов вернулся! — кричит Калязин и с рычанием выпрастывается из спальника.
Мы мчимся по скользким, припорошенным снегом тротуарам, впереди бежит Вовка, высоко задирая голые ноги: он в ватнике, трусах и тапочках.
— Я всего буду брать по две банки, — деловито говорит Калязин.
— Чего — всего?
— А всего, что тут есть.
Берем восемь банок тушенки, восемь банок сосисочного фарша, восемь банок сгущенного молока, восемь пачек вьетнамского чая — всего, что было по два комплекта на каждого из четверых. Мы долго разглядываем эту пирамиду, обилие еды зачаровывает нас, и мы пытаемся есть фарш, намазывая его сгущенкой.
— А Панов? — вдруг вспоминает Гриша. — Надо же к нему зайти. Все-таки молодец: сказал — сделал.
Мы вбегаем в балок мастера. У рации сидит паренек с лихими усами.
— Ну, что? — говорит он. — Не удалось Артему устроить брата в депо?
— Снова к нам, Володя?
— Поставили сменным мастером, — отвечает Шиков.
— Растешь!
— Ну так!
— А Панов?
— Панов? Он же на отгулы намылился. Сейчас как раз к Тюмени подлетает.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. СЕГОДНЯ И ЕЖЕДНЕВНО
С той поры как Шиков уехал с десятого номера, прошло чуть больше месяца. Наверное, это немало. Во всяком случае, от его нерешительности и вялого прожектерства почти ничего не осталось, и причиной тому была, скорее, та нежданная ответственность за буровую, которая свалилась на него. Теперь он знал, что есть вещи, которые зависят только от него, от его знания, интуиции, расторопности и терпения, умения предугадывать события и умения ждать, ладить с людьми и отдавать им распоряжения. Что-то сохранилось в нем еще от того лихого помбура, каким был он, наверное, в вахте Зульфира, но уже он знал, что в игре, которая называется «Делай, как я», ему недолго быть первым, и знал еще, что дело не только в том, чтобы быть первым, а в том, чтобы стать нужным, необходимым, а это возможно лишь тогда, когда в тебя поверят; мы в него поверили.
Хотя нет, не так это было, не совсем так, не сразу.
Не важно, в конце концов, что по прямой до моря тридцать километров, — река, петляя, проходит сто, пока отыскивает стоки и русла.
К Шикову каждый относился по-своему. Гриша принял его, пожалуй, скорее других, но и в том была простодушная предусмотрительность, неумирающее желание доказать, что было, было, может быть, все — иная работа, иные отношения. И тут уж не для себя он старался: девятнадцатилетний скептик Вовка Макаров — вот кому важно было это доказать. Вовка встретил нового мастера настороженно; Калязин, для которого уже давно начальники любых рангов четко подразделялись на две категории — на тех, кто может перевести его в бурильщики, и на тех, кто не может, — решил, что Шиков наверняка не может, и утратил к нему интерес; Морозов был доброжелательно-снисходителен и всерьез Шикова не принимал — но он и к Панову относился почти так же.
И все же существенным было вот что: при всей неопределенности сроков назначения и полномочий сменного мастера для Шикова это было реальное дело — в том смысле, что оно позволяло реализовать себя, — и здесь было достаточно простора и для тревоги, и для любопытства.
Слишком часто, задыхаясь в вечном конфликте желаемого и возможного, объясняя свои неудачи и свою неудовлетворенность, мы склонны обвинять неуправляемость обстоятельств, подчиненность неумным людям и скоротечность времени. Мы привыкли искать себе оправдания и так преуспели в этом, что уже не задумываемся: да в том ли дело? в том ли? Мы словоохотливо объясняем: нас вяжут по рукам и ногам обстоятельства, стреноживает время, подстерегают неудачи, а чемодан с рукописями украден в троллейбусе на остановке «Серебряный бор», — но время мы сожгли в бесплодной болтовне, а сделать так нас заставило наше неумение делать иначе, а рукописей никогда не было — ни листа, ни строчки. Шиков знал, что у него не больше недели — и все было до него и будет после него, стоит ли начинать? Но эта неделя была его...
До проекта осталось шестьсот метров и все интервалы с отбором керна. Мы сидим в балке мастера и считаем: здесь вахта, здесь четыре вахты, здесь две... Нормально! На месяц раньше срока можем закончить скважину!
— На три недели...
— На месяц! — Шиков резко проводит карандашом по бумаге, ломается стержень, карандаш выскальзывает из рук и закатывается под железную кровать Панова. Шиков шарит под нею и вдруг вытаскивает тяжелый ящик с задравшейся крышкой.
— Глядите... Да тут целый клад!
— Склад?
— Пожалуй, склад...
Промасленные железные банки тушенки стояли плотно, одна к одной, как патроны в обойме. А сверху в накат уложены стеклянные литровки компота. Шиков сжимает усики металлического кольца, открывает крышку. «Ассорти».
— Так он про консервы не говорил, — задумчиво произносит Гриша. — Он про хлеб говорил. Хлеба, мол, нет ни крошки. И верно — хлеба ни крошки.
Варфоломеич открывает вторую банку.
— За здоровье Панова!
Мы смеемся, прихлебываем компот, а Гриша все не может успокоиться, крутит головой, бормочет:
— А как говорил! Как говорил!..
— Артист, — вторит Калязин. — Штирлиц.
— Начальники — они все такие, — авторитетно заявляет девятнадцатилетний скептик Вовка Макаров. — Им нужно, чтоб люди были как болгарские помидоры: один к одному, кожура толстая, а внутри вода.
Шиков валится на кровать, дрыгая ногами от восторга. Варфоломеич одобрительно поглядывает на Макарова.
— Ну, Вовка! Крой! Хотя и без козырей, но масть длинная!
— Всякие люди бывают, — осторожно замечает Гриша. — Мой отец, к примеру, так он...
— И что — отец? — распаляется Вовка. — Тебе он — отец, другому — Иван Иваныч. И каждый — за себя, и каждый — только о себе!
— Вот это ты зря, Вовка, — морщится Варфоломеич.
— Зря, — повторяет Гриша.
Кто-то тяжело бежит по заледенелым доскам, распахивается дверь — Морозов. Молча подходит к столу, берет початую банку компота, жадно пьет, и липкие струи стекают по подбородку. Потом говорит — буднично и скучно:
— Инструмент оборвался.
— Так. — Шиков невольно встает с места.
— Упало давление. Пошли на подъем. Подняли четырнадцать свечей. На пятнадцатой — инструмент ка-ак прыгнет! И все. Тыща триста с чем-то метров на забое. Промыло резьбу — по ней и обрыв.
— Так, — снова повторяет Шиков и тянется к рации: надо сообщить на базу.
— Да погоди ты, — останавливает его Варфоломеич. — Успеешь. Ты сначала попробуй поймать инструмент, навернись, восстанови циркуляцию, а потом докладывай.
— Тогда и докладывать будет нечего.