— А то будет он прохлаждаться! — откликнулся Иван с этой стороны. — Бежал, чай, как безумный.
— Ну что ж, пусть: туда ему и дорога! — промолвил Никита и спрыгнул на шпалы.
Иван побрел в мою сторону, наткнулся на баул, чуть не упал.
— Вот он где, ребята! — обрадованно заорал он. — Бегите сюда! Ах ты, гусек лапчатый, нашелся? — И стал ласково похлопывать меня по спине, как жеребенка. — Что же ты молчишь? А? Мы сразу догадались, что ты задумал недоброе что-то, и тут же повернули оглобли. Примчались в общежитие, а там говорят — с чемоданом ушел. Мы — сюда…
Подошли Санька и Никита, взволнованные и молчаливые.
— Пошли, — коротко сказал Никита, взяв меня за рукав. — Иван, занеси баул домой и догоняй нас.
— Разве ж так делают? — часто сглатывая слюну, заговорил Санька. — Так же не делают, Митяй…
Никита как бы продолжил его мысль:
— Я всегда думал, что именно ты можешь сбежать. Легко, по головке гладят — живешь, а против шерсти провели — так и в кусты, в бегство. Эх ты, герой!..
Мне хотелось, чтобы они наговорили мне больше горьких, злых слов. Но ребята молчали до самого поселка…
Перед тем как выпасть снегу и начаться зиме, шли дожди. Мутными, клубящимися потоками низко ползли набухшие влагой облака. Они чуть слышно шуршали в верхушках сосен, густо обволакивали дома, и в окнах среди дня вспыхивал свет. Временами дождь переставал, солнце пыталось пробить грязную толщу облаков, проступая сквозь нее матово-бледным пятном, но к вечеру ветер усиливался, пятно это стиралось тучами, и струи воды снова плескались в окна.
Деревянные домики рабочего поселка посерели от дождя, съежились.
В комнате Добровых было по-субботнему чисто и светло Отец Никиты только что пришел из бани и в шерстяных носках и белой нательной рубахе сидел за столом и читал листок заводской многотиражки. Когда мы переступили порог, он отложил газету, развернул могучие плечи и пробасил:
— Прилетели, чижи? Чуете, вкусно пахнет? Раздевайтесь, проходите…
Мы свалили одежду в углу на табуретку, разулись, чтобы не наследить, расселись на скамейке.
Вошла мать Никиты, полная, румяная женщина в кофте с засученными рукавами. От нее веяло теплом и смесью ароматов кухни.
— Что же вы запоздали? — спросила она сына. — Ждем, ждем… Малыши уже наелись и уснули.
— Диму и Саньку в комсомол принимали, — ответил Никита.
— Поздравить, что ли? — спросил Степан Федорович.
— Не всех, отец. Саньку приняли, а…
Степан Федорович взглянул на меня с выражением упрека и недоумения. Я хотел ответить легко и беспечно: «Дескать, воздержались пока…» Но обида от сознания того, что из всех ребят «забраковали» меня одного, колюче подступила к горлу, губы с усилием прошептали: «А меня не приняли», — и я заплакал.
Мать Никиты обняла меня, и я, чтобы скрыть от друзей слезы, уткнулся носом ей в живот и плакал. Она ласково гладила меня по волосам и ворчала на Никиту:
— И чего это не живется вам как следует? И вот копаются друг в друге, ищут, чего никогда не было. Чем он хуже вас? Парнишка хороший, скромный, видишь, глаза-то какие серые да чистые!
— Постой, мать, тут дело принципа, — возразил Степан Федорович и пододвинул меня к себе. — Ну, чиж, полегчало? — Он радостно улыбнулся мне, пушистые, промытые усы его добродушно топорщились. — Может быть, они и вправду маху дали, товарищи-то твои? Это бывает. Но коллектив редко ошибается. Ты приглядись-ка лучше к себе, проверь. А самое главное — не падай духом, не сдавайся!
— Устаем мы, дядя Степан, — рассудительно заключил Санька. — То лес, то бревна таскаем в мастерскую… Они ведь не игрушечки.
— Черная работа нелегкая, это верно, — задумчиво согласился кузнец. Задумчивый, он грузно навалился локтями на стол, лопатки встали под рубахой, большие и круглые, как тарелки. Ему хотелось поведать нам что-то глубоко продуманное им, важное, но он не привык говорить длинно и, подбирая слова, морщил от напряжения лоб.
— Каждое дерево корни в землю пускает по-разному. Дуб, скажем… стоит себе в поле, на равнине, один и никого не боится: ни бури его не берут, ни грозы, только ярится на ветру, кипит листьями — не сдается. Великан! А сосна? Высоко поднялась, стройна, а корни поверх идут, и вырывает ее буря из земли… Так и вы. Растите, подымайтесь вверх, но корни в глубину пускайте. Повертитесь у огонька, каленого железа понюхайте, бревна потаскайте. Профессия даром не дается. — Степан Федорович долго и сосредоточенно свертывал папиросу огрубелыми пальцами, потом заговорил снова: — Вот я хожу по заводу хозяйским шагом, глаз не прячу. Отчего? Оттого, что знаю свое дело. Человеческая гордость идет от знания дела. Большое оно или маленькое, но знай его, умей. Без знания дела ты помеха. Любой подойдет к тебе и столкнет с места: не мешай! Вот как строится жизнь-то, ребятки мои, чижики; она становится все сложнее, а вы обязаны знать все ее закоулки и тупики, чтобы не заблудиться. Вы должны быть грамотней нас, стариков, умней. Отстал — догоняй, не умеешь — научись. — Он накрыл мою голову своей ладонью. — Вот ты плачешь… Вижу я, слезы твои идут из сердца, значит сердцем ты рвешься в комсомол. Это хорошо. И тебя примут, не горюй…
— Ну да, примут… — протянул я. — Вон Фургонов… Какой из него комсомолец? А его, небось, приняли сразу и не воздерживались.
— Фургонова мы не принимали, он приехал комсомольцем, — сказал Никита.
Во время разговора мать несколько раз скрывалась на кухне и снова появлялась в комнате. Сейчас она распахнула дверь и торжественно поставила перед нами две высокие пирамидки горячих блинов, кувшин молока и стаканы.
— Ну-ка, отец, подвинься, я посижу с вами, — сказала она, развязывая передник. — Что это на тебя сегодня разговорная спесь напала?
— Лекцию читаю, — кузнец усмехнулся в усы. — Жить придется, а она, жизнь-то, штука заковыристая, ее без подсказки не распутать. — И скомандовал, указывая на блины: — Окружай, ребята!
Через час, разбрызгивая лужи и натыкаясь во тьме на стволы деревьев, мы бежали домой. Вот и огни нашего общежития. После мокрой ветреной непогоды радостно было окунуться в теплое, обжитое гнездо.
Иван Маслов, едва успев раздеться, лег на койку, свернулся калачиком и сейчас же уснул. Когда все успокоились, я подкрался к зеркалу, висевшему на стене, и взглянул в него. Волосы мои торчали в разные стороны. А Тимофей Евстигнеевич уже несколько раз напоминал о моей неаккуратной прическе, и я решился на последнее средство: сладким раствором воды намочил вихры, причесал гребнем и туго затянул полотенцем. Никита приоткрыл один глаз и дремотным голосом посоветовал:
— Бумажным клеем попробуй…
Я погрозил ему кулаком и потянулся к выключателю, чтобы погасить свет. Но в эту минуту в комнату вошел Сергей Петрович. С плаща его стекала вода. Приход Сергея Петровича был неожиданным для нас.
— Не спите? — шепотом спросил он, снимая фуражку и отряхивая ее у двери.
— Только пришли, — вполголоса ответил я, подходя к нему, чтобы помочь ему расстегнуть плащ.
— Я сам…
Никита оторвал от подушки голову и удивленно вскрикнул. От этого внезапного возгласа проснулся и Санька, сел на койке, хлопая сонными глазами и тихо, по-детски улыбаясь.
Сергей Петрович вытирал платком усы и лоб.
— Дождь льет, как из ведра. Ни дороги, ни тропы не видно — кругом лужи по колено. Домой идти не захотелось в такую темь и слякоть. Вот и завернул на огонек… Примете?
Никита уже распоряжался:
— Дима, перебирайся к Саньке! А ты, Саня, сбегай за кипятком и захвати от коменданта белье.
— Мне ничего не надо, — остановил его Сергей Петрович.
Но Саньки уже не было. Спать не хотелось. В тихом углу под тумбочкой скреблась крыса. За окном глухо, протяжно гудел потревоженный непогодой лес, порой с тонким злым свистом проносился ветер, и сосновая ветка часто-часто стучала в стекло, будто просилась в тепло комнаты.
Санька принес белье и застелил постель. Сергей Петрович сейчас же разделся и лег.