— Да не серчай. Дела!
— Знаю я эти дела в тридцать годков. Ты мне скажи, как в жилухе дела? Николашку обратно в цари не поставили?
— А к чему он?
— Может, и ни к чему, да и без царя непривычно. Царь — как икона в углу, нет-нет да помолишься, пока зад розгой не гладят. Какова она, новая власть?
Сысой вспомнил хрустящие бумажки, что получил, в комитете эсеров и одобрительно крякнул:
— Хорошая власть!
Достал из переметных сум сверток, дернул его по-приказчичьи лихо, и в воздухе расстелился коричневый в горошек сатин. Несколько обратных движений. — и сатин уже свернут. Сысой протянул его Саввушке.
— Тебе на рубаху.
— Спаси тебя бог.
— Как она? — кивнул в сторону запертых ставней.
Саввушка руками развел.
— Не сказать, что очень уж уросит, но и согласия нет. Ежли кобыла зауросит, ее плетью ожгешь, заставишь на дыбках пройтись, и готова. А вот ежели кобыла характер не кажет, как ты подступишься к ней?
— Не таких объезжали.
Сысой достал из переметных сум несколько свертков. Крикнул Саввушке: «Расседлай Огонька!» — и взбежал на резное крыльцо. С крыльца — в сени, просторные, светлые. Из сеней прошел в небольшую кухоньку. Слева — чистая русская печь. В правом красном углу на бревенчатых стенах иконы, а правее их — тяжелые косяки и дверь на запоре.
Надо бы сразу пройти решительно, не выказывать робости, чтоб девка уразумела — хозяин вернулся, а Сысой замешкался. Потоптавшись на пороге, откинул деревянный засов и вошел в горенку. Ставни на окнах затворены, в полумраке с яркого света не разберешь, что к чему. Хотел по-хозяйски крикнуть, а поздоровался неожиданно ласково:
— Здравствуй, Ксюша. Что-то не вижу тебя?
Девушка сидела возле стола на лавке к нему спиной, подперла щеку ладонью и смотрела в узкую щель в ставне. Солнечный луч дрожал в темноте, как натянутая струна, и освещал ее черные волосы, длинную шею, золоченой лентой ложился на плечи. Залюбовался Сысой. Обнять бы ее, подхватить на руки…
В прошлый раз за такую попытку Сысою попало цветочным горшком. Несколько дней ходил с забинтованной головой. После этого из комнаты вынесли табуретки, горшки с геранью, посуду из шкафчика у двери и сам шкафчик. Иконы сняли в углу. А лавку, стол и топчан накрепко приколотили к полу гвоздями. Но кулаки, ногти, зубы остались у Ксюши, и Сысой не решался поступать, как хотелось.
Сделав два осторожных шага, он встал за спиною Ксюши, положил ладонь на ее плечо и осторожно погладил.
Ксюша молча сняла Сысоеву руку.
— Гхе… — вскипела обида уязвленного самолюбия и вместе с тем забылось решение быть непреклонным. Положив на стол свертки, он сел против Ксюши и заставил себя улыбнуться.
— Дуешься все? Разве я тебя продал? Я купил. И за сколько! За царевну меньше дают, — положив руки на стол, стал загибать палец за пальцем — Дом… Лошадей… Барахлишко в доме… А за что заплатил? Недельку с тобой погулял и конец. Да разве это гулянка, когда все силком.
Подарки намеревался показать, когда покорится, приласкается, в виде награды. Не получилось по-задуманному. Развернул один сверток, посыпались на стол ленты — синие, зеленые; шевельнул второй — и показался атлас на юбку — блестит, как лунный отсвет на тихой воде. Глянул на Ксюшу. Она как смотрела в окно, так и продолжала смотреть. Только губу закусила.
Тогда Сысой развернул во всю ширь и атлас, и ленты, и желтую с красными маками шаль.
— Тебе это.
Встал за спиною Ксюши, легонько толкнул ее в бок.
— Поди, обижаешься: запер, мол. Ну, казни. Да все от тебя зависит. Скажи, никуда я не убегу, побожись — и сразу все двери настежь: ходи, гуляй. В тайге скоро ягода поспеет, ешь, не хочу. Любишь ягоду? Любишь? Молчишь! А утра какие здесь. Роса по грудь. По ложкам туманы пахучие, а сверху их солнышко золотит. Побожись.
Ксюша медленно встала, высокая, стройная, в пояске — рукой перехватишь. Коса черная ниже пояса. Одна, а пора бы ее уж по-бабьи надвое расплетать. Кровь прилила к голове Сысоя. Протянул опять руки. Ксюша их отвела.
— Ксюшенька, неужели тебе самой не хочется полюбиться? Человек же ты, а не камень. Жизнь же свое берет. Скажи только слово — и ставни настежь. Двери все настежь. Живи тут, на пасеке. Саввушке помоги полы помыть, обед сварить, постирушку сделать. Батрачить не так уж много. Когда я приеду, чарочку тебе поднесу, а ты меня обними, приласкай. Так это же не работа, а сладость. Согласна?
— Божиться не стану, поверишь и так. — Говорила размеренно, четко, как льдинки ломала. — Если хоть щелку найду, тотчас сбегу. А прежде чем убечь, подожгу осиное гнездо. Веришь?
Дрожь прохватила Сысоя, но он заставил себя рассмеяться.
— Посулила синица море зажечь, да рукавички прожгла и лапки черные стали.
— Не обожгу.
— Да кто ты такая, Помадка Вареньевна? Уйти отсюда задумала, а куда? В публичный дом? Только туда тебя и возьмут.
— Лучше туда пойду.
— Врешь! Врешь! Раньше, чем других мужиков ублажать будешь, мне заплати за дом, лошадей, за шубы, что я отдал Устину. Сам продам тебя в уличные девки.
Исказилось, побледнело лицо Сысоя. Злится — значит бессилен. Хотелось, чтоб Ксюша заплакала, закричала, чтоб была видна ее боль. А она как молитву творит с какой-то внутренней светлостью:
— Щелку одну оставь, враз, уйду…
— Молчи, — отступил назад и размахнулся. Плетка еще висела на ремешке на запястье.
Ксюша проворно шагнула вперед и схватила Сысоя за поднятую руку.
— Брось плетку… Мою кожу еще Устин задубил.
Обмяк Сысой. Ксюша отпустила его запястье. Отступила к окну и села на прежнее место, спиной к Сысою. Всем телом ожидала удара. Скрипнула дверь. Стукнула щеколда.
Ушел?
На столе лежали ленты: зеленые, синие, красные. На желтой шали алели маки. Ксюша уронила руки на стол, уткнулась в них лицом и заплакала без всхлипов, без причитаний. Ей чудилось, что весь прежде виденный мир — и тайга, и горы, и Рогачево, и Богомдарованный, и Устин, и Арина — это лишь бред, а явь — эти вот мрачные стены.
Наплакавшись, прильнула к стеклу. В щелку видны заросли черной смородины. На волю хотелось так, что, казалось, сквозь ставни и стекло доносится их запах.
Возле смородины торчит столб и на нем сидит серый поползень вниз головой, выглядывает букашек.
Надо ж, чтоб именно в тот момент, когда заточение стало невыносимо тягостно, когда впору головой о стену удариться, к окну прилетел серый поползень — верный, безропотный друг.
Все сторожатся в тайге человека — и птицы, и звери, а маленький поползень встречает его как друга. Серенький, черные перышки возле глаз похожи на маску. Он сам зачастую прилетает к костру, повисает на стволе вниз головой и внимательно смотрит, знакомится. Ксюша всегда ждала этой встречи. Увидев поползня, протягивала на ладони приготовленные семечки. И поползень бесстрашно спархивал вниз, цеплялся лапками за Ксюшин палец и, схватив два-три семечка, улетал недалеко.
Потом, освоившись, он сидел на ладони и делал запасы, пряча семечки то под Ксюшину рукавичку, то за борт полушубка. И даже порой провожал недалеко, перепархивая с дерева на дерево. Иной раз казалось, отстал, потерялся в густой хвое, а протянешь руку с подсолнухами — и вот он снова сидит на ладони.
— Сейчас бы нам вместе на волю. В тайгу, — прошептала Ксюша.
Звякнул засов. Голос Сысоя:
— Выходи!
«Поползень, милый… неужто свобода?» — Сердце билось пойманной птицей. Стараясь не глядеть на Сысоя, стараясь не выдать радости, вышла в кухню. «Только б не побежать, не заплакать… не сгорбиться».
Ксюша прошла через кухню. Плыли перед глазами печь и беленые стены, лавки. Сколько здесь света после горницы с вечно закрытыми ставнями. Кружится голова. Ксюша шагнула в сенки. Солнечный луч дотронулся до щеки и погладил так нежно, как в детстве гладила мать. Ксюша протянула к солнцу руки.
Сбоку открытая дверь чулана. Оттуда пахнуло затхлостью. Неожиданный сильный толчок в плечо — и Ксюша упала на пол чулана. Хлопнула дверь. Стукнул засов. Темнота. Терпкий запах мышей. Голос Сысоя из-за двери: