— Помню, Вася.

По плечи под землю ушел. Тут он сорвал голубой цветок, что рос возле его сердца, приложил к губам и кинул Маше.

— Меня не за-бу-удь…

— Не забуду, Ваня, — громко крикнула Ксюша.

Савва забеспокоился.

— Кого ты?

В слуховом оконце видны далекие горы. Там незабудки. Там Ваня. Грудью припала Ксюша к стене. Кажется, нечем дышать. И вдруг неожиданно для себя с тоской и надеждой спросила:

— Дедушка, сегодня суббота? Ты, наверное, баньку станешь топить?

— Топлю, Ксюша, как же. Разве хрестьянин может без баньки, да штоб не попариться на полочке, а посля квасу испить да опять на полок…

— Эх, дедушка, а сколь времени я в баньке-то не была.

— Сама виновата, девонька, помирись с Сысоем, и такую баньку истопимI Эх-хе-е, с росным ладаном! Есть у меня малость, на смерть держу… Но уж ежели ты с Сысоем смиришься, отдам половину на баньку, потому как вот у меня где твое супротивство сидит, — пригнув голову, постукал себя по шее, — И ходи за тобой, и карауль, А вздохи твои, думать, душу мне не рвут? Думать, Савва такой Еропка, што только чертям похлебка? Н-нет. Бога-то еще помним… А покамест с Сысоем не помиришься, в баньку тебе никак нельзя. Водички вот тепленькой ужо принесу. Помойся. И веничек можжевеловый распарю, разотрись хорошенько горячим-то веником. Оно и ладно будет.

— Дедушка! — крикнула Ксюша, — пусти на волю меня. В ноги тебе поклонюсь. Бога буду молить за тебя до самого смертного часа.

— Сдурела! Сысой с меня шкуру спустит и заимку спалит. Приедет он, и решай с ним сама. Не дури. Полюбись с ним недельку, он и отпустит. — Помолчал. Усмехнулся одними губами. Губы бесцветные, тонкие, как из холстины. То ли жалеет он Ксюшу и улыбается ей, то ли смакует ее беду. Больше недели девки на пасеке не живут. Приедаются девки Сысою, как парена репа. Сам выгоняет. И тебя бы выгнал давно, если бы ты не кобенилась. Да ждать-то недолго осталось, скоро опять приедет. Хо-хо, хе-хе… — То ли кряхтит, то ли смеется Саввушка.

— Дедушка Савва, теперь свобода. Революция получилась. Слыхал?

— Слыхал, будто Николашку Романова, значит, по шапке, а вместо него другого посадили. А свободу не видал, врать не стану. В волости писарь как взятки брал, так и берет, да стражника окрестили милиционером — вот и вся свобода.

— Есть свобода, дедушка, есть. Нельзя человека держать взаперти, как вы меня держите.

— Знамо нельзя. Прознают — может попасть, да только прознает-то кто? Может, и попадет не так уж штоб шибко. Вон за хребтом монастырь есть. Небольшенький. Монахи там девку украли, днем в подполье держали, а на ночь, конешным делом, выпускали ее из подполья. Без мала всю зиму и лето жила, покуда не дознался игумен. Девке дал сто рублев, штоб молчала, вот счастье-то привалило, о таком приданом она поди и не грезила, а монахов батогом по спине погладил да велел сорок ден по сорок поклонов класть у иконы Богоматери всех скорбящих. Так-то вот. А Сысой еще сказывал: де тебя он с отцовского согласия взял.

— Не с согласия, а в карты отчима обыграл.

— Одно к одному, в карты, али еще как-нибудь. Значит, не супротив родительской воли.

— А моя воля, дедушка, разве она ничего не значит?

— Отцовская воля сильнее.

— Дедушка, а в бога ты веришь?

— Как бы тебе обсказать: не видел его, а с другой стороны, многие верят. Стало, и мне надо верить.

— Так ведь грех, дедушка Савва, над человеком глумиться.

— Да какой же тут грех — с девкой баловаться? А окромя всего отец дал согласие… Сысой, стало быть, без греха, а я и подавно совсем ни при чем.

— Да как же ты ни при чем, если под замком меня держишь?

— Приказано и держу. Вот Ивану Крестителю, скажем, по приказу Ирода голову отрубили. Ирод, конешным делом, прямехонько в ад полетит, а кто отрубил — тому ничего, потому по приказу. И я по приказу.

— А если Сысой прикажет меня зарезать?

— Кстись ты, глупая, кстись, говорю.

Растревожилась Саввушкина душа, крестится он и ворчит недовольно:

— Да нешто я душегуб? Нешто я зла те желаю? Забочусь о ней, кормлю и пою, помои выношу, и хоть бы спасибо сказала. Не стало благодарности в людях. — Ворча, Саввушка пытался себя успокоить: в глубине души чувствует он, что неладная жизнь на пасеке, а с Ксюшей и вовсе до беды недалеко. Заглянул в окошко чулана.

— Темно у тебя, как в могиле, и могильным оттуда наносит. Сгниешь там заживо. Побожись не убежать никуда, я тебя на крылечко выпущу. Цветочки там разные. Солнышко… Побожись…

— Цветочки… Солнышко… Ветер с гор дует… Кедры шумят, — словно во сне повторяет Ксюша.

Нет сил сидеть взаперти.

— Божусь, дедушка, не уйду я с крыльца. Как прикажешь вернуться обратно в чулан, так и вернусь.

— Давно бы так, по-хорошему, как все люди. — Савва обходит чулан. Вот он подходит к двери, гремит замком, цепью.

Скорей бы раскрылась дверь! Нечем стало дышать!

Так было на рогачевском пруду, когда, упав с мостков в воду, Ксюша запуталась в рыбацкой сети, рвалась к воздуху, к свету, а сеть не пускала. Так же вот разрывало грудь.

А Савва все громыхает цепью. Ксюша дергает в исступлении дверь, кажется ей, задохнется сейчас, упадет у двери и тут сознает, что выйдя на солнце, на волю, не сможет заставить себя вернуться обратно в чулан. Сбежит непременно. Обманет!

— Дедушка! — кричит что есть- мочи Ксюша. — Не открывай! Все одно убегу. — Боясь, что Саввушка не услышит ее и откроет, уперлась спиной в дверь.

— Эка, какая ты несуразная, — продолжает греметь засовом старик. Но теперь он уже запирает дверь. — Несуразная, говорю. Ты, как ягодка, соком полна. Руки, ноженьки по работе, поди, соскучились…

«Соскучились, еще как, — безотчетно соглашается Ксюша. — Мне бы сейчас литовку, от света до света косила б не разгибаясь. Или дрова бы пилить…»

Истосковалось по работе все тело. Каждая косточка ноет. Родное село Рогачево, тайга, услышался звон пилы, запах свежего снега почудился… Ваня на лыжах идет…

Руки плетями повисли. «Несчастная я, горемычная… — и сразу же с силой вскинула голову. — Отец говорил: человек не собака, его не жалеют, ему помогают, а жалеть самой себя — последнее дело. После этого остается лишь на коленях ползать». — Подбежала к перевернутой кадке, служившей вместо стола, схватила хлеб, мед, туес с квасом — все, что принес нынче дедушка Савва, и швырнула в оконце.

— Больше мне не носи. Ни кусочка вашего хлеба не съем, ни глоточка вашей воды не выпью.

Саввушка в щелку, как закряхтел, рассмеялся:

— Голод царей смирят. — Рассмеялся и приумолк. «Царей-то смирят, а эту девку может и не смирить. Вдруг и впрямь перестанет есть».

Торопливо, спотыкаясь на ровной тропе, обежал пятистенку и встал под оконцем.

— Ксюшенька, девонька, приедет вскоре Сысой, над ним и мудруй, а меня пожалей. Со света сживет он меня, ежели ты вдруг с тела спадешь, ядреность свою потеряешь, — и приумолк, зашептал про себя — Господи, да так она вовсе может жизни решиться. Кто же тогда перед богом ответчиком станет? — Бога побойся…

— А бог твой видит этот чулан? Видит замок на двери? Где же он, твой бог? Отпусти, говорю.

— Так хотел же тебя отпустить, сама дверь прихлопнула. Побожись…

— Оставлю тебя в живых.

— Свят, свят…

Ушел растревоженный Саввушка. Ксюша метнулась к двери: может, старик забыл ее запереть? Лязгнул закрытый затвор, цепь на двери ответила приглушенным звоном.

Тихо прошла к слуховому оконцу и прильнула к нему. Синее небо! Далекие горы! Могучие кедры! И все это залито солнцем! Нет больше сил сидеть в темном чулане. В груди что-то криком рвется наружу. Билась, как бьется попавший в плен зверь.

— Савва! Дедушка Савва! Выпусти, говорю. Креста на вас нет, проклятущих. Господи, разрази ты громом эту заимку. Дедушка Савва! Дедушка! Слышь, открой! А-а-а-а…

Ухватилась за край бревна, пыталась его раскачать, отломить у оконца хотя бы кусочек. Крепки стены кондового леса, но расщеляло их время, а отчаяние прибавило сил, и под рукой Ксюши чуть шевельнулась отставшая дрань. Еще покачала — шевелится! «Нет никого!» Рванула и оторвала дранину. Оконце стало пошире. Привстав на топчан, сунула в него голову. Оцарапала уши, но голова, пожалуй, пролезет. А стоит просунуть голову, так можно протиснуться и самой, — это знает каждый.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: