— Кажется, да… — неуверенно ответил управляющий.
Ваницкий ждал подтверждения. Он сел верхом на стул и смотрел на Казимира Адамовича пристально, как на экзамене.
— Из одного куста сделать девять богатых забоев, — нащупывал дорогу Казимир Адамович. Ваницкий чуть приметно кивнул. — И пусть идёт шепоток, — продолжал ободренный управляющий, — на Баянкуле девять забоев за железными дверями…
Ваницкий кивал.
— Слушок о хорошем золоте — это кредит. А кредит — это прибыль.
Ваницкий налил ещё по рюмке.
— Приятно с вами иметь дело, Казимир Адамович, очень приятно.
Вечером Ваницкий говорил сыну:
— Баянкуль — это такая приманка, на которую может клюнуть хорошая рыба. Какая? Ещё не знаю, Казимир Адамович будет готовить приманку, а я искать рыбку. Впрочем, рыбка, пожалуй, есть. Хорошая рыбка — белуга. Только она собирается быть здесь в июле, а это чуть рановато. Казимир не успеет приготовить приманку. Ну что ж, задержим гостей. Это сделать сумеем. — Прошелся по кабинету, потирая руки. Потом повернулся к Валерию. — Да, чуть не забыл. Тебе надо ехать в полк.
— На фронт?
— Н-нет. Ты переведён в другой полк. Он, кажется, в Акмолинске. Дыра, конечно, ужасная, я понимаю, но полк в таком состоянии, что на фронт его двинут не скоро.
Ксюша нашла Михея за огородами, на лугу, среди жёлтых лютиков и голубых незабудок. Присев на корточки, он вязал ремёнными путами ноги гнедого мерина.
— С приездом, Михей.
— Спасибо…
Руки его сразу утратили сноровку и вязали путо неловко, будто впервые. Показалось Михею, что и сидит он смешно, по-бабьи, на корточках, и ответил как-то смешно.
На людях куда всё проще. Ответил бы бойко: «Здравия желаю, красавица!», «Спасибо, красавица!». А то и шутку отпустил бы, озорную, весёлую, от которой и Ксюша рассмеялась бы, и другие. А один на один — слова в горле вязли.
— Ты никак нонче с прииска воротился?
— С прииска. Кузьма Иваныч посылал.
— Тетка Матрёна наказала спросить, не видал ли на прииске Дядю Устина.
— Свата его, Егора, видал. Он сам вторую неделю Устина ждёт. Говорит, не простившись Устин уехал. Кони вернулись?
— Нет и коней, — Ксюша вздохнула, глаза у неё повлажнели. Михей успокаивал:
— Всяко бывает в тайге. Замешкался где-то. Приедет, — а про себя думал: «Если б на броду что случилось или, скажем, на зверя наткнулся — кони б домой прибежали. А тут и коней нет. Недаром на прииске шепчутся, будто его Ваницкий выслеживал».
— Значит доподлинно не знаешь про дядю? Так и скажу. Прощай покуда, Михей.
Повернулась и пошла в гору.
«Неужто сгинул Устин? — всё думал Михей. — Что ж теперь с Ксюшей-то будет? Без лошадей — не хозяйство. Придется ей, видно, другое место искать. Может статься, уйдет из села, а потом и не сыщешь…»
Тоскливо стало Михею. Один он на свете. А Ксюша — вроде сестра. Даже дороже. Нет её — и внутри что-то сосет, сосет, будто пиявки пристали. Появится — хочется взять гармошку, растянуть цветастые расписные меха, спеть такое, что ни разу не пел никому.
Когда весной лягнул его табунный жеребец, и Михей валялся, как продранный куль, она приходила к нему, приносила пищу. Не брезгала рану обмыть. Многим не брезгала тогда Ксюша: мало ли бед случалось с впавшим в беспамятство человеком. Выходила Михея. И сделала это просто, как доила коров, косила траву или стреляла белку из отцовского длинностволого ружья.
Михею, да и всем тогда показалось, что не без умысла ухаживала девушка за брошенным, больным человеком. Даже вдовушки — подруги Михея, и те испугались людских пересудов, а Ксюша ходила к нему среди белого дня, невзирая на ухмылки соседей. Хорошо знал Михей, как надо благодарить за бабью заботу. Обнял как-то Ксюшу за плечи, ущипнул тугую девичью щеку и получил звонкую оплеуху.
Целый день не было Ксюши. Пришла поздно вечером. Умыла его, перевязала рану, но прежде показала кулак.
— Ежели што, не посмотрю и на хворость твою.
Михей много раз щипал девок. Они визжали, делали вид что сердятся, но жались к нему. Сейчас Михей понял, что девки разделились для него на две неравные части — на Ксюшу и всех остальных.
— Ксюша! — Михей сорвал узду с мерина, привычно хлопнул его ладонью по крупу и побежал по тропе вдогонку. — Ксюша-а-а…
Хотелось сказать многое. В думах всё получалось складно, а сейчас слова будто попрятались.
— Ежели стрясется чего, так ты… того… Мне весточку подай.
Усмехнулась Ксюша.
— В дочери думаешь взять!
— А ежели не в дочери! Ежели под венец?
— Я тебе пошуткую!
Гневаясь, Ксюша резко повернулась к Михею и по его замешательству, по его растерянному, ставшему неожиданно детским лицу, по ждущим ответа глазам поняла: не шутит Михей. И не ослышалась она.
— Ты для меня дороже всего.
— Правда?! — невольно вскрикула девушка. Радость засветилась в глазах.
Бесприданница, чернявая, чужая в роду Рогачёвых, Ксюша примирилась с мыслью — вековать ей одной.
И вот, нежданно-негаданно, этот чубатый парень обронил такие слова: «Под венец…», «Ты дороже всего…».
Ксюша слушала их, не смея поднять глаза на Михея. Хотелось, чтоб он говорил ещё и ещё. И он говорил. Это вселяло надежду, что и ей, Ксюше, суждено испытать в жизни счастье. Может быть, когда-нибудь она услышит такие слова и от Ванюшки. Сказала с нежностью, шёпотом:
— Спасибо, Михей. Хороший ты…
— Значит, согласна?
Поняла Ксюша, что Михей ждёт не простой благодарности. Покраснела ещё больше. Дотронулась теплыми пальцами до его шершавой руки.
— За ласку твою спасибо, Михей. Я будто другим человеком стала. Спаси тебя бог. А под венец не могу. Прости уж.
— Ксюха! Куда запропастилась, — окликнула Матрёна. — За смертью тебя посылать.
Ксюша вбежала во двор. Ванюшка сидел, на ступеньке крыльца, вставляя в деревянные грабли новые зубья… Груда стружек росла, а грабли оставались беззубыми. Взволнованная признанием Михея, Ксюша остановилась возле Ванюшки. Да не ко времени подоспела. Он со злостью отбросил сломанный зуб граблей, выругался и крикнул Ксюше:
— Иди скорей. Мамка зовет.
Опустив голову, Ксюша взбежала на крыльцо.
— Тетка Матрёна! — крикнула она от порога. — Михей сказывает, дяди Устина на прииске нет. Был, говорит, да уехал.
— Соколик ты мой, Устинушка, на кого ты меня спокинул, — тонко заголосила Матрёна.
В дверях появился Ванюшка. Растерянный, мешковатый.
Осиротела семья. Осиротел дом.
— Где Симеон? — выкрикнула Матрёна.
— Не знаю, — совсем растерялся Ванюшка.
— Он в кузню пошёл, — напомнила Ксюша.
…Кузница на дальнем конце села, в расейском краю.
Птичьими гнездами прилепились на склоне Новосельские избы. Без крыш, без оград, желтые срубы и к ним — неторные тропы.
До войны здесь было всего с десяток изб. Жили в них латыши. А потом, как плеснула война потоком беженцев с Галиции, Бессарабии, с Пинских болот и Августовских лесов, так и потонули добротные латышские избы в хаосе скороспелых избушек, а степенность латышей растворилась в сутолоке беженской голытьбы.
Но среди беженцев — мастера, а потому и кузница стоит в Новосельском краю. От неё до дома Устина без малого три версты.
Симеону залатали рваные полотна литовок, и он возвращался домой. На душе неспокойно. Надо косить, а отца все нет. В соседнем селе, Притаёжном, говорят, десятские по избам ходили, новобранцев скликали. Не сегодня завтра в Рогачёве появятся.
Прошлой осенью Симеона было забрили, да отец выкрутил: увел со двора коровёнку, а Симеон остался.
Солдатчина всегда вызывала страх. Симеон слышал от стариков, что рекрутов раньше вязали, точно преступников, по ногам и рукам. Связанных везли в город. Родители сразу начинали говорить: «был у нас сын Микешка» и в поминальник записывали на страничке «за упокой».
В этой войне иначе. Новобранцы шли в город сами и не исчезали бесследно, а от грамотных изредка приходили письма. Были и такие, что возвращались в село. Вон Михей, к примеру, вернулся с Георгиевским крестом и стал для девок, как мёд для мух. Этак и Симеон согласился бы отдать несколько пальцев.