Одевшись потеплее, вскинув на плечи лыжи, Ксюша вышла за ворота, посмотрела на дом Кузьмы Ивановича. Может быть, Лушка покажется? Хорошо бы её увидеть, поболтать немного. Лушка весёлая, добрая. На речку идёт с коромыслом на плечах — поёт. Лён стелет на лугу — тоже поёт. Песни у неё особые — городские, каких на деревне никто не знает. Со всеми она приветлива, нет в ней кержацкой хмурости, где улыбка — что солнце в дождливую пору. Рогачёвцы твердо помнят старую поговорку: «Курица не птица, баба не человек». Если поблизости парень или, не дай бог, женатый мужик, девка лишнего слова не вымолвит. А Лушке все одно: девка, парень, женатик — со всеми ровна.

Эта резвость и пугала Ксюшу и тянула. Из сельских девок Лушка милее всех. И сегодня хотелось услышать её задорный привет — радость была бы полнее. Но нет её на дворе.

Ксюша свернула в проулок и пошла прямиком, без дороги, без лыж. Хрустит под ногами крепкий утренний наст. Оглядывается Ксюша. Поджидает Ванюшку. Он шепнул: «Догоню за селом». А к чему догонять, ежели можно вместе идти. Чудной…

Морозный воздух чист, и белые горы кажутся совсем близкими. Вон двугорбый Кайрун. У его подножья стоит одинокая, покосившаяся избушка, где прошло Ксюшино детство. На солнечном пригорке они с отцом похоронили мать. Через полгода занеможил отец. В мглистое осеннее утро двенадцатилетняя Ксюша глотала слезы и копала рядом вторую могилу. В мокрой хвое сосны затаилась белка. Когда она трогала лапкой ветки, с них падали крупные капли. Прямо в могилу.

Неровная, неглубокая вышла могила, но и она оказалась лишней. Отнести к ней отца не хватило сил. Так и остался отец в избушке. Ксюша убрала его блеклыми осенними цветами, подпёрла колом дверь. На плечо повесила отцовское ружье, на красный кушак — нож, за пазуху положила материнский напёрсток, веретено. И с этим пришла к своему дальнему родственнику Устину Силантьевичу Рогачёву.

Только зимой, в белковье, Устин захоронил останки отца. Ксюша часто вспоминала синюю громаду горы, покосившуюся избушку и две могилы под одинокой сосной. Но сегодня воспоминание было особенно ярким. Будто только вчера она копала могилу.

Ксюша поднималась на перевал к ключу Безымянке. Вокруг — тёмные пихты. На сердце тревога, тоска. Тоску разбудил этот синий Кайрун, а тревогу, непонятную, жгучую, — маленький туесок с колечком — подарок Ванюшки. Она вдруг почувствовала себя особенно одинокой. То ей хотелось, чтобы скорее догнал Ванюшка, и Ксюша замедляла шаг, то боялась его появления и почти бегом поднималась в гору.

— Стой! Куда бежишь! — запыхавшийся Ванюшка догнал Ксюшу. Сломил гибкую вершинку молодой пихтушки и пошёл, постукивая хлыстом по рыжеватым голенищам бродней. Он искоса поглядывал на раскрасневшуюся Ксюшу и удивлялся, почему с каждым днём ему всё приятней смотреть на неё.

Пролетела сорока. Она летела как по волнам. То взмахивала крыльями и взмывала ввысь, то прижимала их к чёрнобокому туловищу и падала вниз. Ксюша проводила птицу завистливо-восхищённым взглядом, сказала задумчиво:

— Хорошо ей…

— Сороке? Намедни барсуку позавидовала, а нонче сороке.

— А чем барсуку плохо. Завалится с осени и спит до весны. А я только глаза прикрою, надобно скотину проведать или тётке Матрёне воды испить принести. А там рассвет. Пора и корову доить. Упрёшься ей лбом в живот, а сама спишь. А у сороки крылья. Только сорочьи — плохо. Вот у орла! Поднимется к облакам и разом всю землю увидит: как медведица играет с медвежатами, как реки текут… Этой зимой белковали мы. Поднялась я вон на ту гору, — Ксюша протянула руку в сторону поднимавшегося солнца, — белка туда заманила. Выбралась на хребтину, взглянула и будто впервой тайгу увидела. Ажно дух захватило. Впереди горы дыбятся, тёмные, со снеговой порошей, а за ними дымы, как травинки серые, тянутся к небу. Прииски. А за приисками поди ещё горы? Ахнула я. До чего ж земля наша большущая. Вот бы обойти её. Всю как есть посмотреть.

— Потом обратно в село?

— А куда ж?

— Я б в село нипочем не вернулся. В селе разве жизнь…

Что-то непривычное почудилось в его словах.

Ксюша с Ванюшкой росли как брат и сестра. Всё пополам делили. Казалось, знали и мысли друг друга. Верховодила Ксюша, и Ванюшка привык отмерять порох её меркой, как говорят кержаки. А тут что-то новое. Непонятное.

— А где ж жизнь-то? — спросила Ксюша.

— В городе. Вот где. Пахать надоело.

— Да ты ещё по-мужицки-то и не пахал. Так себе, подлётыш ещё.

— Ну и пусть. Што пристала. — Ванюшка огляделся по сторонам и, понизив голос, уже примирительно, сказал — Слышь, Ксюха, у нас чуть стемняет — все село на боковую. А в городе об эту пору вроде самый день начинается. Пра…

И замолчал. Как передать то неясное, запретное и манящее, о чем рассказывал новосел, живший недолго в Питере. Он сам говорил оглядываясь, приглушая голос. Недоговаривал. Ванюшка представлял себе сводчатые стены полуподвалов, свечную копоть, звуки скрипок и женский смех. Рассказы волновали, но этим нельзя поделиться с Ксюшей.

— А тебе кто про город-то сказывал?

Ванюшка соврал.

— К расейским солдат безногий приехал с фронта.

Жалость к безногому расейскому новосёлу дала другое направление Ксюшиным мыслям.

— Зачем, Ванюшка, эта война? Вдруг у крестной Никифор вернётся без ног?

— Да как без войны-то? Ихний, немецкий, царь шибко обидел нашего. Вот и война.

— Ну и дрались бы сами.

— Цари? Нельзя, чать. Бестолкушка ты…

Они перевалили хребет и начали спускаться в долину ключа Безымянки. Без числа по тайге безымянных ключей. Пожалуй, больше чем жителей.

Берега поросли густым пихтачом. Длинные, темнозелёные ветви пихт пригнуты к земле тяжёлыми белыми шапками снега, и зовутся они у таёжников не ветками, а лапкой, потому что и впрямь похожи на лапы.

Расступились пихты. Впереди — заснеженная поляна. Густые синие тени легли от деревьев. А между тенями снег искрился голубыми, красными, зелёными вспышками — такими яркими, что ломило глаза. И среди огненных искр то появлялись, то исчезали угольно-чёрные точки.

Ксюша схоронилась за дерево. Откинула на лоб чёрную сетку из конского волоса, защищавшую от солнца глаза. Всмотрелась.

— Никак косачи! Ушли, поди, под снег ночевать, а утром причарымило[4] и они не могут выбраться.

Девушка побежала к еле приметным бугоркам на поляне. Бродни скользили по насту. Длинный сарафан парусил, сковывая движения. Чтоб не упасть, Ксюша махала рукой, как однокрылая мельница, бежала и кричала:

— Ванюшка! Это косачи. Пра, косачи.

А впереди из-под снега в маленьких отверстиях, похожих на нору горностая, появлялись и исчезали чёрные головы птиц. Не мигая, смотрели бисеринки глаз с яркими красными дугами над бровями.

— Чичас… Чичас…

Ксюша положила на снег лыжи, схватила курчек[5] и ударила им по насту. Курчек скользнул. Тогда, встав на колени и вынув из деревянных ножен большой охотничий нож, она широко, по-мужски, размахнулась и ударила в наст. Отшвырнула в сторону отколотый кусок оледенелого снега. Снова с выдыхом вогнала лезвие рядом. Работать мешала сетка, прикрывавшая глаза. Ксюша сняла беличий треух, спрятала в него сетку. Снова надела. За её спиной слышались глухие удары Ванюшкиного курчека.

— Ножом коли, ножом, — не оборачиваясь, крикнула Ксюша и продолжала долбить снег. Нора расширялась. Девушка видела большую чёрную птицу. Косач вздрагивал и закрывал глаза при каждом ударе ножа по насту. Ксюша сняла рукавички, заткнула их за красный кушак, обрубила нависшие закрайки снега и взяла птицу в руки. Косач не сопротивлялся. Он покорно лежал на боку, прижав к телу широкие, сильные крылья. Одна нога подобрана под живот, вторая вытянута, и длинные пальцы то сжимались, то разжимались, словно ища опору. Шея изогнута, и голова медленно поворачивалась из стороны в сторону.

вернуться

4

Чарым — наст (прим. авт.).

вернуться

5

Курчек — небольшая изогнутая лопатка на длинной ручке (вроде весла). На крутом спуске лыжник тормозит курчеком. После больших снегопадов им расчищают перед собой пухлый снег. При пулевой стрельбе используют в качестве упора (прим, авт.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: