Императрица взяла связку писем, всунула ее сыну в руку и торопливо вышла из комнаты. Павел без сил опустился в кресло и машинально принялся читать верхнее письмо. Первые два прочитанные слова так поразили его, что он побледнел еще больше и судорожно схватился за голову. Затем он горько-горько улыбнулся и сунул связку в карман, решив сейчас же вернуться обратно в Петербург и уж там спокойно и последовательно ознакомиться с этими страшными документами.
Но голова кружилась, ноги отказывались повиноваться. Павел пошатываясь вышел из комнаты и попал в ту самую галерею, где около полугода тому назад он подслушал разговор своей супруги с Андреем Разумовским. Он тихо поплелся вперед, но около бюста Григория Орлова силы окончательно покинули его, и он тяжело опустился на пол и прижался пылающей головой к холодному мрамору постамента.
— Обманут! — глухо прошептал он. — Обманут, и кем! Женщиной, которой я верил, как Богу, которую любил всеми силами души… О, люди!.. Кому же верить после этого? Вот я всегда любил охоту и с особым удовольствием травил волков, как опасных, вредных зверей. Но ведь люди хуже волков, опаснее, вреднее… Старый волк не пустится убивать, потому что убийство нужно ему только как средство к существованию, но не как самодовлеющая цель. А люди делают зло ради него самого… Их надо травить, их надо истреблять… О, каким болваном был я! Я готов был верить каждому ласковому слову… Ну да этого урока я никогда не забуду. Довольно! Отныне я стану другим человеком!
В этот момент дверь полуоткрылась и оттуда показалась голова императрицы, пытливо смотревшей на великого князя.
Павел вскочил, словно под ударом кнута, и поспешил принять самую почтительную позу. Его лицо было полно решимости, только смертельная бледность указывала на пережитое волнение. Императрица внимательно посмотрела на сына, покачала головой и вновь скрылась…
II
Вернувшись на следующий день в Петербург, императрица снова вызвала к себе сына. Ее поразили холодное спокойствие и полное сдержанного самосознания достоинство его осанки, так что она даже подумала:
«Однако ведь я очень плохо знала его! Я не подозревала, сколько в нем душевной силы и внутренней энергии».
После этого Екатерина вновь задумалась над тем, что когда-то неустанно твердил ей Орлов: Павел Петрович — очень крупная нравственная единица, которая ждет только удобной сферы действия для полного самоопределения и надлежащего проявления, следовательно, это человек опасный для спокойного царствования венценосной матери.
Павел стоял пред матерью в почтительной, спокойной позе. Его некрасивое, бледное лицо выражало лишь некоторое утомление, но никакой тревоги не чувствовалось в нем.
Императрица подавила неприятное чувство, вновь вспыхнувшее в ней к сыну, и ласково сказала:
— Когда я хочу видеть ваше высочество, то мне приходится звать вас, так как вы никогда не придете по собственному почину. А между тем, Павел, мне кажется, что после того ужасного открытия, которое нам пришлось сделать вчера, у нас обоих есть что сказать друг другу. Неужели твое сердце не подсказывает тебе, что у меня ты встретишь всегда опору и нравственную поддержку?
Ироническая улыбка короткой молнией мелькнула и погасла на лице великого князя.
— Прошу извинить меня, — ответил он холодно и сухо, — но распоряжения, касающиеся церемонии похорон скончавшейся великой княгини, отняли у меня вчера и сегодня почти все свободное время. Весь церемониал похорон приходится обдумывать тем тщательнее, что надо замаскировать от нескромных взоров то мрачное открытие, которое, как вы изволили заметить, тяжело поразило нас вчера; а замаскировать его мы можем внешним блеском погребения. Я хочу окружить похороны необычайной пышностью и глубоко признателен вам за то, что вы соблаговолили передать все это непосредственно в мое распоряжение. Хлопот много, а это отрывает от тяжелых дум!
— Очень рада слышать это от тебя, Павел, — сказала императрица. — Ты совершенно прав; чтобы заставить замолчать всех клеветников и сплетников, лучше всего окружить эти похороны большей пышностью, чем это обыкновенно делается. Мы воздвигнем на могиле почившей мавзолей из мрамора и золота, чтобы притвориться, будто горько оплакиваем ее. Пусть этот мавзолей придавит похороненное под ним оскорбление, нанесенное чести русского великого князя! И из этого же побуждения я решила не преследовать законной карой Разумовского!
— Как? — воскликнул Павел. — Вы хотите оставить преступника безнаказанным? Так вот как вы хотите блюсти мою честь? Если бы я знал это, то с Разумовским еще вчера было бы покончено. Но я не хотел быть самоуправцем, понимая, что прежде всего воля моей государыни…
— Такие взгляды делают тебе честь, Павел, — перебила его императрица, — и ты не ошибся, полагаясь на меня. Мы не можем исправить содеянное, но процесс Разумовского вызовет такой шум, даст делу такую огласку, что всем станет известно о твоем позоре. Следовательно, наказание Разумовского не восстановит твоей чести, а, наоборот, затопчет ее еще более в грязь. Но мы не собираемся прощать Разумовского, о нет! Мы не забудем того, что им сделано. Мы подождем, пока смерть великой княгини забудется, и тогда найдем предлог покарать его. Сам Разумовский будет знать, за что его поразил меч нашего правосудия. Но для всех остальных между этим наказанием и действительной виной не будет никакой связи. Поэтому я решила отправить Разумовского нашим посланником и полномочным министром в Венецию, и сегодня он уже выедет к месту своего назначения.
— Понимаю, — сказал великий князь со злобной усмешкой. — До абсолютного правосудия государственным соображениям нет никакого дела, важно только, как бы прикрыть чистым платком грязное место. Что же, пусть Разумовский вместо заслуженных морозов Сибири наслаждается благословенным климатом Венеции! Там он сможет на досуге спокойно обдумать, как похитрее сплести предательскую сеть над благополучием и безопасностью российской короны… О, я вижу, что делаю большие успехи на дипломатическом поприще: я начинаю понимать и оправдывать то, что еще две недели тому назад показалось бы мне мерзким, гнусным и непристойным!
Он расхохотался таким диким, грубым и неистовым смехом, что императрица задрожала от негодования и готова была обрушиться на сына потоком гневных слов. Но она сдержалась и с кроткой улыбкой заметила:
— Я рада, что ты в состоянии шутить. Но не все же шутки! Ты должен понять, насколько мне дорога твоя честь!
— А, так моя честь действительно так дорога вам? — с нескрываемой иронией крикнул Павел. — О, тогда все хорошо, тогда я заранее могу объявить себя довольным всем, что бы ни случилось! Но если ваши слова — не простая любезность, го пора выразить эту заботу о моей чести чем-нибудь реальным.
— Но ты не можешь сомневаться в моей искренности! — заметила Екатерина, начиная терять самообладание.
— В вашей искренности? Да помилуй меня Бог! Я настолько верю этой искренности, что отныне хочу принять активное участие в государственных делах — ведь настоящее положение вещей, при которых любой полковник значит больше, чем русский наследник — цесаревич, больше унижает мою честь, чем это могли бы сделать три неверных жены сразу!
— Что такое? — крикнула Екатерина, окончательно выходя из себя. — Ты осмеливаешься говорить в лицо своей матери и государыне, которой обязан вдвойне неограниченным повиновением, какое-то смешное «Я хочу»? Что значит, «хочешь» ли ты чего-нибудь или нет? Важно, хочу ли я этого, а я не допущу, чтобы такой невоспитанный, дерзкий, самонадеянный мальчишка, как ты, вмешивался в управление государственной машиной. Берегись, Павел! Машина не ведает сожалений и раздумья! Если дерзкая рука неосторожно протягивается к ее колесам, то она попросту втягивает неосторожного и обращает в бездыханный труп!
Павел страшно побледнел, но не поколебался под гневным взором императрицы.
— Настал момент, которого я давно боялся! — холодно, твердо, отчетливо сказал он. — Я постараюсь не забывать, что вы — мать мне, хотя… — он запнулся.