Аркадий Григорьевич поздоровался с Наташей и, шумно вздохнув, сел рядом с Зыковым.

— Геннадий Степанович, расскажите подробнее.

— Эх, Аркадий Григорьевич, знать бы, где упасть, соломки… Полетел в Будапешт снаряды «катюшам» подбрасывать. Ну сел, разгрузился, взлетел, как положено, на курс лег… И вдруг — как гроза с неба — радиограмма: «Напали два истребителя!»

Зыков достал из бокового карманчика брюк часы-секундомер.

— Должен был сесть в семнадцать ноль-ноль, а сейчас, как видишь, восемнадцать тридцать одна. Сокол не новичок, ночью никогда но плутал.

При упоминании о Соколе Наташа побледнела, губы у нее задрожали: предчувствие непоправимой беды сдавило горло.

Дымов закрыл глаза.

— Выходит?..

— Выходит, подбили. Страшно подумать, как это все нелепо! Фрицы в агонии, подыхают, а все еще кусаются, за горло зубами хватают. Каких они ребят погубили, цвет полка: Ляликов, Сокол, Чичков...

— Чичков? — вскочила Наташа. — Павлик?!

У нее потемнело в глазах, она покачнулась.

— Что с вами, Наташа? — подбежал к ней Зыков.

Дымов стиснул виски руками:

«Надо же, надо же! Как я забыл!»

— Успокойтесь, Наталья Семеновна… Будем надеяться…

«ПавлушаI Как же так, как же! Война почти отгремела, ее конец каждому виден. Погибнуть сейчас, когда над смертью уже торжествует жизнь… Невозможно поверить! Вокруг солнце, зелень — и вдруг смерть. Какая нелепость!»

Зыков вдруг порывисто встал, высунул в окно голову.

— Аркадий Григорьевич, слышишь?

Дымов подошел к окну, осмотрелся.

— Нет, я ничего не слышу, — сознался Дымов.

— Тсс! — поднял палец Зыков. — Как же не слышишь, какой к черту летчик! — и, схватив телефонную трубку, громко приказал: — Мою машину к подъезду!

Когда Зыков, Дымов и Наташа вышли на крыльцо, они увидели вдали самолет. Маленькая, вытянутая в тоненькую палочку точка медленно двигалась с запада.

— Идет! Идет! — закричал полковник.

— Павлик, Павлуша! — шептала Наташа. — Теперь я все все тебе скажу…

— Такого, как Чичков, ни один ас не возьмет, король воздуха… — рассыпал похвалы своему воспитаннику Дымов.

Самолет прошел низко, почти на бреющем. Все: и дежуривший по старту заместитель командира полка, и набежавшие на аэродром летчики, и даже малоопытная в этих делах Наташа — заметили, что, досталось машине довольно крепко. Даже с земли были хорошо видны просвечивавшие насквозь дыры, рваными листами бумаги трепалось на ветру оперение хвоста, изуродованные шасси не выпускались.

— Дайте сигнал, пусть садится на пузо! — приказал дежурному Зыков. Самолет сделал над аэродромом круг и, целясь не на взлетную дорожку, а прямо на зеленое поле, пошел на посадку.

Едва он коснулся земли, Наташа со всех ног бросилась навстречу. Она видела, как машина, пробороздив поле, взрыла брюхом землю и остановилась с погнутыми, похожими на якорь винтами. Из двери самолета один за другим выпрыгнули летчики. Их было пять, но Наташа видела одного — плечистого, чуть неуклюжего, с большими руками. И эти руки тянулись к ней, ждали ее.

Глава XXXIX

Как-то вечером, когда Айна уже легла, в комнату к ней ввалился пьяный Петр Бойкович. Франтоватая ярко-зеленая шляпа на нем смята блином, полосатый, как футбольные гетры, галстук вывалился на пиджак с длинными закругленными фалдами.

С развязной небрежностью оправив скатерть, Петр положил на стол сверток, уселся в кресло и стал снимать сапоги. Красноватый свет настольной лампочки осветил его оплывшие веки, тонкие подбритые брови, обветренные и преждевременно обмякшие губы.

Айна, прикрывая грудь одеялом, привстала.

— Ты что, с пьяных глаз дом перепутал?

Мутноватый взгляд Петра принял осмысленное выражение.

— Я, во-первых, не пьян, а маленько на взводе, во-вторых, не к бабе чужой, а к законной жене пришел. Ясно? Покушать вот прихватил,— указал он на сверток. — Будто не знаю: последние тряпки проели. Насмотрелся на вашу нужду, хватит. Беру на свое иждивение.

С этими словами Бойкович сбросил с себя, пиджак, обнаружив под ним впалую грудь и узкие, худые плечи. В соседней комнатке только что уснула больная Софья Михайловна. Боясь разбудить ее, с трудом сдерживая себя, Айна указала Петру на дверь.

— Вон! Слышишь, сию же минуту убирайся из дому!

Петр нагловато взглянул на Айну, зло заскрежетал зубами.

Ему надоело перед ней унижаться, терпеливо выпрашивать ласку. Он, кажется, не безмозглый сопляк, не заводная игрушка, не клоун. Было время, думал, что оценит его благородство, увидит в нем доброго, любящего человека. Теперь хватит— устал. К черту! Не покорится по-честному, возьмет ее другими путями. На его стороне закон, церковь, симпатия коменданта. Стоит ему пойти и сказать несколько слов Роберту Эдуардовичу — и его гордая недотрога-жена будет превращена в половую тряпку.

На язык парня просятся грязные, оскорбительные слова, которыми он привык изъясняться всюду. Всюду, кроме дома Черных. Красивая, точеная рука Айны указывала ему на дверь. Хоть бы раз обвила эта рука его шею, хотя бы раз приласкала!

И опять парню жаль себя, жаль своего искалеченного, приниженного перед другими «я». Какая у него жизнь? Он опустился на дно, издергал, искалечил свои нервы в картежном кругу проходимцев и жуликов. Лишь однажды за картежным столом, спустив до копейки весь свой недельный заработок, подзадоренный злыми нелепыми шутками, попробовал бедный сапожник показать своему обидчику зубы, но тут же получил удар в подбородок.

С тех пор он избрал защитой льстивую угодливую улыбку. Назовут его мразью — что ж, улыбнется; дадут пинка — ответит улыбкой; плюнут в лицо — вытрет. На лице улыбка, а в душе звериная злоба.

Нелегко хлипкому, слабосильному парню, рабу в кругу бар-хозяев. Упал бы на грудь своей холодной статуи-жены, зарыдал бы, пожаловался: пожалей хоть ты, пожалей несчастного, искалеченного

Бойкович встал с кресла.

— Айна, не сердись, не мучь меня больше, голоден я, ласки хочу, — грустно глядя на нее, тихо промолвил он.

— Ступай к своей матери, пусть тебя утешает.

— Все блюдешь себя летчику? Мертвого не согреешь, Айна. Небось черви давно уж сожрали. А я теплый, живой, пожалей.

Отвернувшись к стене, Айна торопливо надевала на себя платье.

— Икона ты моя! Зорька холодная! Дай хоть руку твою поцелую. Поцелую и сразу уйду. Ей-богу, уйду.

Сиплое дыхание, потрескавшиеся воспаленные губы, корявые пальцы касаются шеи Айны. Это предел терпению. Дальше сдерживать себя Айна не может.

Звонкая пощечина отбросила парня прочь. Вскочив с постели, Айна схватила первое, что попало ей под руку,— тяжелое мраморное пресс-папье.

— Прочь говорю, уходи! Коснешься еще, пеняй на себя… убью.

Ока стояла от него в двух шагах. Бесполезная жизнь затворницы, бессилие перед окружающими ее врагами, ненависть к распоясавшемуся соседу — все слилось теперь в неудержимую ярость, вот-вот готово было излиться в диком поступке. Сделай Бойкович еще один шаг, и она размозжит ему голову. Даже сейчас ошеломленный Петр на миг залюбовался девушкой.

Злоба горячей волной ударила в голову. Сказочная красота уже не манила к себе парня, напротив, теперь она вызывала в нем ответную ненависть.

«Застрелю я ее, пусть никому не достанется».

— Значит, так ты со мной обращаешься, пощечиной за добро мое платишь? — процедил он сквозь зубы. — Ладно, змея, погоди. Теперь я с тобой рассчитаюсь. С лихвой рассчитаюсь, скупиться не буду. Я ее из неволи вызволил, собою прикрыл, а она… Погоди, погоди! Ты у меня не так запоешь. Умолять будешь, просить… К черту! Теперь все одно. Хватит собакой на сене лежать — ни себе, ни людям. Пусть жрут все, кто захочет. По рукам пойдешь, сука!

В комнату вошла встревоженная Софья Михайловна.

— Что здесь творится? Петя! Зачем в такой поздний час? Разут, без сапог…

И вдруг ей все стало понятно. Женщина схватилась за грудь, опустилась в кресло…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: