Однако должны мы были тут же возвращаться на судно, где наш капитан разных Представителей да Председателей местной Польской колонии принимал. Сошлась этих Представителей да Председателей большая куча, а я тут же врагов себе нажил, потому что в стольких новых и незнакомых лицах, как в лесу заблудившись, в чинах и титулах терялся, людей, дела и вещи путал, то водку пил, то снова не пил, и как в ночи на ощупь ходил. Также и Ясновельможный министр Косюбидзкий Феликс, посол наш в стране той, присутствием своим Прием почтил и, стаканчик в руке держа, часа два простоял, то одного, то другого наилюбезнейшим образом стоянием своим удостаивая. В говоре, разговоров водовороте, в ламп неживом мерцании я, как в телескоп, на все смотрел и, везде Чуждое видя, Новое и Загадочное, какой-то ничтожностью и серостью пораженный, к дому моему, к Друзьям-Товарищам обратился.
Однако ж это мало что дало. Нехорошо как-то было. Потому что там, сударь, где-то там что-то там затевается, и хоть пусто, как ночью в поле, там за Лесом, за Гумном, тревога и кара Божья, и как будто что назревает, но каждый думал, что может пронесет, что, дескать, с большой тучи маленький дождик, что это так, как с бабой, которая катается, воет, стонет с Животом большим, Черным, о, Немилосердным, что того и гляди Сатану родит, а оказывается, это всего лишь колика, вот он страх и прошел. Да только что-то нехорошо, что-то, видать, нехорошо, ой, нехорошо. В эти последние дни перед началом войны мы с паном Чеславом, Рембелинским-сенатором и Мазуркевичем-министром на многих Приемах бывали, тоже и Ясновельможный посол Косюбидзкий и Консул и Маркиза какая-то в отеле Alvear и, Бог их знает, кто там еще и что и где и по какой причине, да с чем, к чему и почему; но когда мы с приемов тех выходили, то на улицах лез нам в уши назойливый газет крик «Polonia, Polonia». Уже тогда нам все тяжелее и печальнее становилось, да только каждый, хвост поджав, как пришибленный ходил, весь Заботами что теми же Лакомствами напичканный. А тут Чеслав в каюту нашу (ибо мы все еще на судне живем) с газетой влетает: «Война не сегодня-завтра вспыхнуть должна, нет спасенья! Вот и капитан уж приказ отдал, чтоб завтра корабль наш вышел, ибо, хоть до Польши нам не добраться, наверняка где-нибудь к Английским-Шотландским берегам прибьемся». Сказал он это, и мы со слезами на глазах в объятия друг другу бросились, тут же на колени пали и, Господу Богу молитву творя, к Божьей помощи воззвали. В этом своем коленопреклонении и говорю я Чеславу: «Плывите же, плывите ж вы с Богом!»
А Чеслав мне: «Как же так, ведь ты с нами плывешь!» Я же говорю (а сам намеренно с колен не подымаюсь): «Плывите же, и чтоб вам счастливо доплыть». Он говорит: «Что ты такое говоришь? Ты что же, не поплывешь?» Я отвечаю: «Я бы в Польшу поплыл, а зачем мне в Англию? Зачем мне в Англию или в Шотландию? Я здесь останусь». Так ему нехотя говорю (потому что всей правды сказать не мог), а он смотрит на меня и смотрит. Потом откликнулся, но очень грустно: «Не хочешь с нами? Тут хочешь остаться? Тогда ты в Посольство наше пойди, там скажись, чтоб тебя дезертиром или еще кем похуже не объявили. Пойдешь в Посольство, пойдешь?» Я ответил: «Что ты такое выдумал; конечно же пойду, небось знаю, что-я как гражданин делать обязан, не бойся за меня. Но лучше пока никому не говори, может я еще от своей задумки откажусь и с вами отплыву». Вот только тогда с колен я встал, ибо самое плохое миновало, а добрый мой Чеслав, хоть и опечаленный, продолжал дарить меня дружбою сердечною (да только между нами как будто тайна какая встала).
Я ни этому человеку, Земляку моему, правды всей объявить не хотел, ни каким другим Землякам да Сородичам моим… потому что меня за нее не иначе как живьем бы на костре сожгли, конями или клещами разорвали б, да в уважении и доверии отказали. Трудность же моя самая большая в том, что на судне пребывая, я никакими силами тайно покинуть его не мог. Потому-то как можно собраннее ведя себя с каждым, во всей этой повседневной кутерьме, в биении сердец, в пылу возгласов и попевок, в тихих вздохах страха и заботы я вроде бы тоже вслед за другими кричу или пою, или бегаю, или вздыхаю… но когда уж швартовы отдают, когда корабль, людьми истерзанный, от людей-Земляков черный, вот-вот отойти должен, отплыть, я с человеком, что за мною два чемодана нес, по сходням на землю схожу и удаляться начинаю. Вот так и удаляюсь. И совсем назад не оглядываюсь. Удаляюсь и ничего не знаю, что там у меня за спиной делается. По гравиевой аллее удаляюсь и уже довольно далеко я. А как только я хорошенько отдалился, то встал и назад посмотрел, а там судно от берега отчалило, тяжелое, пузатое, и на воде стоит.
Тотчас на колена хотел я пасть! Однако ж вовсе не пал, а потихоньку Ругаться-Клясть сильно, впрочем, про себя начал: «Так плывите ж вы, сородичи, плывите к Народу своему! Плывите ж к народу вашему святому, видать, Проклятому! Плывите ж к Твари этой св. Темной, что вечно издыхает, а сдохнуть все никак не может! Плывите ж к Чудаку вашему св., всей Природой проклятому, что все родится-родится, и никак не Родится! Плывите ж, плывите, чтоб он вам ни Жить, ни сдохнуть не дал, и чтоб всегда вас между Бытием и Небытием держал. Плывите ж к Рохле-Размазне вашей св., чтоб она вас и дальше Тащила-Размазывала!» Судно уже развернулось и отплывало, а я все говорю: «Плывите ж к Безумцу, Сумасброду вашему св., да, видать, Проклятому, чтоб он вас прыжками своими, припадками Мучил, Терзал, кровью вас заливал, Рыком своим обрыкивал, облаивал, Мукой вас замучил, Детей ваших, жен, на Смерть, на Пагубу, сам, погибая в погибели своей Бешенства своего, вас Бесил-Разъярял!» С таким вот Проклятьем отвернулся я от судна и в город пошел.
*
Было у меня всего 96 долларов, которых в лучшем случае на два месяца самой скромной жизни хватить могло, а потому надо было поразмыслить, что и как устроить. Надумал я первым делом направиться к пану Чечишовскому, которого еще с давних лет знавал: мать его, овдовев, поселилась под Кельцами, в семье Адама Кшивницкого, милях в двух от Кузенов моих, Шимуских, к которым мы с братом моим и женою его заезжали иногда вроде как бы уток пострелять. Этот самый Чечишовский, уж несколько лет здесь проживавший, мог мне сослужить службу советом и помощью. Как был с баулами, так я к нему и поехал, и так счастливо все обернулось, что дома его застал. Это был, наверное, самый странный человек из тех, что я в жизни встречал: худой, щуплый и от Бледной Немощи, коей в детстве настрадался, очень Бледный при всей его любезности, предупредительности, он был как заяц в меже: ушами прядет, ветер ловит, а иногда ни с того, ни с сего Крикнет или вдруг Стихнет. Меня же увидев, так воскликнул: «Кого я вижу!» И обнимает, присесть предлагает, табуреточку подставляет и чем может служить спрашивает.
Истинной, но тяжко-Кощунственной причины, почему остался я, объявить ему я не мог, ибо, будучи Земляком моим, он ведь мог выдать меня. А поэтому я сказал ему, что так, мол, и так, что, видя, что от страны родной отрезан, с превеликою Болью решение принял остаться здесь вместо того, чтоб в Англию в Шотландию на скитания плыть. Он все с той же отвечал мне осторожностью, что, мол, наверняка в стремлении к Матери нашей каждого Сына ее сердце трепетное к ней, к ней птицей рвется, но, говорит, Ничего Не Поделаешь, понимаю Страдание твое, да только через океан не перепрыгнешь, а потому я решение твое одобряю, или не одобряю, и ты хорошо сделал, что здесь остался, хоть, может, оно и нехорошо. Говорит, а пальцы так и пляшут. Заметив тогда, что он пальцами своими так играет-играет, подумал я: «что ж ты пальцами-то вертишь, может и я для тебя поверчу» и тоже пальцами заиграл, а сам говорю: «Вы так считаете?»
— Не такой я безрассудный, чтобы в Наше Время хоть что-то считать или не считать. Но коль скоро ты остался здесь, то немедленно иди в Посольство, или не иди, и там доложи о себе, или не доложи, ибо, если доложишь о себе, или не доложишь, то большим неприятностям себя подвергнешь, или не подвергнешь.