Потацкий, Счетовод старый, мне Дела дал вести, но черт их там знает, на кой их надо было вести, ибо человек этот — роста небольшого, очень худой, с редким волосом, возлегшим венчиком вокруг его большого лысого черепа, да к тому же — и пальцы худые, длинные. На работу мою все посматривает, нет-нет, да и поправит мне буковку какую, да за ухом себе почешет, или высморкается, или пыль что ли с одежды своей стряхнет; а уж охотнее всего — так это воробышкам крошки за окно бросит. Ой, видать, Счетовод — добряк, добряк до мозга костей, хоть медлительность его и чрезвычайная во всем дотошность не раз смех во мне вызывали. Я воздерживался от всего, что бы милого старичка обидеть могло: и даже табачок его пользовал, хоть табачок тот и временем был трачен, и, неизвестно с чем перемешанный, жилетки его кашемировой запаху набрался.

Но, по совести говоря, не до смеху было. Ибо, несмотря на то, что хоть какое-то вспомоществование на жизнь я получил, все остальные условия и обстоятельства, как то: Край Неведомый, город чужой, приятелей либо верных друзей отсутствие, службы моей странность… каким-то страхом меня наполняли, а ко всему тому — Бой сильный, что за водой, с реками крови, и многие люди, друзья мои или родственники уж неведомо где были, что делали, может уж Богу душу отдавали. Хоть туда и далече, за водой то было, но человек поосторожней становится, потише говорить начинает, спокойнее двигаться, чтобы беды какой не накликать, так зайцем в меже, кажется, и притаился бы. Потому-то, крошку маленькую хлеба на чернильнице заметив, я часто на ту крошку поглядывал и даже кончиком пера до нее дотрагивался.

Но сильнее всего мне с Посольством дела досаждали. Не для того, видать, Ясновельможный Посол Церемонию со мною учинил, чтобы все это так ничем и не кончилось; я тут за столом за письменным сижу, Дела веду, а они там, небось, — свои ведут, и как знать, не замышляют ли они чего там со мной, да за спиной моею. Сижу я значит, пишу, а сам думаю: чего они опять там со мной, как они меня там пользуют, да на что употребят. И точно: не обманулся я в предчувствиях моих, ибо когда я ввечеру в пансион мой вернулся, мне большой букет флюксий бело-красных от Министра вручили, а к нему — письмо от Господина Советника. Уведомлял, стало быть, Советник в самых что ни на есть любезных выражениях, что завтра за мной заедет, чтоб к художнику Фиццинати меня забрать на вечер, который присутствием Писателей да Художников местных будет отмечен. Кроме этого письма и цветов, мне еще два букета — от местных наших Президентов — вручили, и оба с лентами, с приличествующими такому случаю надписями. А кроме того, детишки малые прибыли и перед окном моим колядку спели.

Ах, чтоб тебя черти драли! Только я притаиться захотел, а они меня на обозренье! Обильем оказанных мне почестей удивленная, хозяйка Пансиона моего слышать даже не хотела, чтобы я далее в каморке маленькой моей оставался, и в комнату получше меня перевела. Вот так, в это трудное, опасное мое время я, вместо того, чтобы в маленькой комнатушке быть, оказался в большом салоне о двух окнах. И тогда известие о необыкновенной, Господи помилуй, исключительности, величине моей, стрелой пронеслось по всем Землякам: на следующий день на службе с низкими поклонами меня принимали и даже от разговоров, шуток в присутствии моем воздерживались.

Да чтоб вас Черти, Черти! И тогда Чествования-Церемонии становились все более церемонными, и видать, что Ясновельможный Посол вопреки воли моей, не обращая внимание на резкое нежелание мое, на своем стоял и Чествование во все стороны распространял. Ах, чтоб его, и зачем только я ему на глаза попался! Да и дело-то какое опасное! В доброе время еще можно такие номера откалывать, а когда там Смертоубийство, Резня идет, так уж лучше тихо сидеть, ждать, да о том лишь заботиться, чтоб беды какой на себя не накликать.

Поэтому зарекся я и решил, что ни на этот прием не пойду, ни на какое другое Чествование — Глупое, поди, Пустое — особы своей не допущу. Но суть, однако, была в том, что если б я теперь недвусмысленному пожеланию Ясновельможного Посла запротивился, то уж наверняка все меня за предателя так и сочли бы, что при нынешнем отношений раскладе чрезвычайно опасным было. Да вот еще что: бальзам почестей соотечественников Человеку, который с самого сызмальства только упреки получал… а тут как будто добрая фея какая палочкой взмахнула и все перед ним головы склоняют и шапки перед ним снимают. Ах оно, почитание это треклятое, лживое и пустое, как черт знает что! Но святое, благословенное, истинное почитание, ибо Чело мое, Око Мое, Мысль моя и истина моя и искренность сердца моего и песнь моя и достоинство Мое! А стало быть — это и закон мой, и плащ мой и корона моя! Да что ж мне теперь — дареному коню в зубы смотреть? Ой, видать, пойду я на собрание сие и позволю себя чествованием превознесть, ибо клянусь Богом и Матерью моею перед Богом, Алтарем, что тот, кто передо мною шапку ломает, не так уж плохо делает, а как раз самым лучшим образом, совершенно правильно поступает!

Ах вы там, г…ки, Хитруете-мудруете, да об своей корысти словно куры квохчете. Ну а я, все, что с вашей Натуры тупой да хитрой берется, к своей Натуре приму и, коль вы меня г…м кормите, то я его, как Хлеб и Вино, есть буду и наемся. Когда же я как истинный мастер на приеме том блесну, когда у иностранцев Мастером признан, провозглашен буду, тогда уж мне не страшна будет Ясновельможного Посла глупость, и он тоже уважать меня будет обязан… Так садись же, садись на того коня, какого тебе дают, да скачи на нем далеко! Пойду, стало быть, пойду! И в самом деле, вернувшись в пансионат мой, я сразу же сундук отворил, а бреясь, переодеваясь, наряжаясь, просто-таки чрезвычайно уверен был в Мастерстве моем и знал, что как Мастер я надо всеми возвыситься, возобладать должен. О, Мастер, Мастер, Мастер и Мастер! Но каково же было изумление и удивление мое, когда у себя за спиной я вдруг услышал: «Привет Писателю нашему великому, привет Мастеру!» Я вскочил и воскликнул, полагая, что голос тот насмешника какого-то голос, а может и из самого меня раздался, а тут Подсроцкий-Советник в брючках полосатых да во фраке с манишкою, точно мопс под железобетоном выглаженною, в пояс мне кланяется: «Ясновельможный Пане! По поручению Ясновельможного Посла я сюда двуколкой приехал. Едем, значит!»

Звук лжи неприкрытой и передо мною внезапно возникшей меня как будто в лицо ударил! О, пошто ж этот г…к, что меня за г…ка считает, Мастером меня называет? Садимся, значит, в двуколку. Едем, значит, двуколкой, и хоть мы все усерднее оказываем друг другу почести да знаки внимания, но, зная, что он знает, что я знаю, что он знает, что я знаю, и г… г… г… все сильнее друг друга презираем; и так вот все в почестях и в г… к дому подъезжаем. А там, едва с двуколки я сошел, как ко мне Земляков куча и «привет, привет», «салют, салют», и «хвала, слава» и цветы, стало быть, вручают, и праздник, стало быть, празднуют точно Рождество; а среди них Барон, и Пыцкаль тут, потом Чечиш, да и Чюмкала и Кассир, Бухгалтер и панна Зофья в гродетуровом туалете желтом. И давай превозносить! Советник подле меня любезнейшим образом вправо да влево раскланивается, я тоже кланяюсь, приветствую, и так, почестями окруженные, мы в дом входим. А в доме том тихо.

*

В большом оказался я зале, а там народу много, кто стоит, а кто сидит, и пирожных поеданье, и вина выпиванье со стопочками, с рюмочками в руках; вон женщина какая-то к рюмке руку протянула; где-то в другом месте трое или четверо то ли книжку, то ли бутылку рассматривают; а там кружком сели, разговаривают. Да то-то и оно, что ни говора, ни шуму какого, лишь тишина невероятная, хоть и в разговорах недостатка не было, а даже и в смехе, но разговоры те, смех, да возгласы, вместо того, чтоб хоть чуток посильнее быть, чуток послабее были, поприглушеннее что ли да и движений удивительная была недвижность, ни дать ни взять — рыбы в пруду. Советник, пополам согнувшись да платочком помахивая, самым любезным манером к Хозяину меня ведет и ему представляет и как Мастера Великого Польского Гения Гомбровича Известного рекомендует. Хозяин, полный, круглый, фанфары Советника низким поклоном принимает и уж не зная, как меня Чествовать, в любезностях рассыпается, румянцем заливается… меж тем дама, Блондинка, тоненькая, маленькая, к нему обратилась, и вот уж он с ней разговор начал, а о нас позабыл. Стоим значит. Тут к старику, худому, седому, который, видать, известным гостем был, Советник меня подводит и торжественно громко представляет, а старик тот давай кланяться и как только можно меня превозносить… да что ж с того, коль тут же о нас забывает — шнурок у него развязался. Мы, стало быть, к третьему, что солидного росту, с проседью; он аж за голову схватился: «какая честь» говорит… но пирожнице взял, съел и забыл. И стоим мы так с Советником посредине и тихонько беседу ведем, а за нами Земляки-сородичи тоже стоят и тихонько беседуют. Тихо, мало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: