— Вы, милостивый государь, антипод Пушкина, и я ни за что не отвечаю, если вы сию секунду не уберетесь отсюда!
— Да он просто бешеный! — сказал дипломат и поспешил удалиться.
Лермонтов же взял чистый лист бумаги, перебелил то, над чем только что переломал несколько карандашей, и прочел вслух бывшему тут же Юрьеву шестнадцать дополнительных строк к стихотворению «На смерть Пушкина» («А вы, надменные потомки» и т. д.). Крайне резкие, но необыкновенно звучные и проникнутые глубоким чувством благородного гнева стихи привели Юрьева в полный восторг. Он тотчас снял с них несколько копий, развез по своим друзьям, а те в свою очередь в новых копиях распространили их между своими знакомыми. В два-три дня не было почти дома в Петербурге, где бы не имелось новых лермонтовских стихов. Старушка Арсеньева сильно всполошилась и старалась изъять из публики опасные стихи внука, «точно фальшивые ассигнации» (рассказывает Юрьев); но напрасно: стихи дошли уже и до шефа жандармов — и Лермонтов был арестован.
Любопытно для характеристики поэта, что он, соскучась ждать возвращения домой генерала Муравьева, у которого искал защиты, вдохновился видом палестинских пальм в образной генерала и тут же написал дышащее такою теплою, спокойною верою стихотворение «Ветки Палестины».
В потребованном от него письменном показании Лермонтов следующим образом излагает побудительные причины своих стихов «На смерть Пушкина»:
«Я был еще болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли ее и ко мне, обезображенную разными прибавлениями. Одни, приверженцы нашего лучшего поэта, рассказывали с живейшею печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и, наконец, принужден сделать шаг, противный законам земным и небесным. Другие, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили также, что Пушкин негодный человек и прочее… Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; и врожденное чувство в душе неопытной — защищать всякого невинно осуждаемого — зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезни раздраженных нервов… Наконец, после двух дней беспокойного ожидания, пришло печальное известие, что Пушкин умер, и вместе с этим известием пришло другое — утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на прежние заблуждения Пушкина, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила в моем воображении, очернила еще более несправедливость последнего… Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумаге, не полагая, что написал нечто предосудительное… Правда всегда была моей святыней, и теперь, принося на суд свою повинную голову, я с твердостью прибегаю к ней, как единственной защитнице благородного человека перед лицом царя и лицом Божиим».
Арест молодого автора стихов «На смерть Пушкина» всех более, разумеется, перепугал его бабушку, Арсеньеву.
— И зачем это я, на беду свою, еще брала Мерзлякова, чтоб учить Мишеля литературе! — убивалась она. — Вот до чего он довел его!
В конце февраля того же 1837 года состоялось распоряжение о переводе корнета лейб-гвардии гусарского полка Михаила Лермонтова прапорщиком в Нижегородский драгунский полк, стоявший на Кавказе, в Грузии. В марте Лермонтов писал приятелю своему, Раевскому (содержавшемуся тогда в крепости за распространение лермонтовских стихов):
«…Мне иногда кажется, что весь мир на меня ополчился, и если бы это не было очень лестно, то, право, меня бы огорчило… Прощай, мой друг. Я буду тебе писать про страну чудес — Восток. Меня утешают слова Наполеона: „Les grands noms se font a l'Orient“ („Великие имена создаются на Востоке“)…
Когда Лермонтов, уезжая из Петербурга, откланивался у своего начальника, то должен был выслушать следующее наставление:
— Ваше ли дело писать стихи! Для этого есть поэты, писатели, а вы такой же благородный человек, как и я.
Подобный взгляд на поэтов был в то время довольно общий.
X
В мае месяце поэт наш был уже с любимым двоюродным братом своим, Алексеем Столыпиным, на Кавказе и, высылая оттуда одной из своих добрых знакомых и поклонниц шесть пар черкесских башмаков для нее и ее подруг писал, между прочим:
«Я теперь на водах, пью и купаюсь, — словом, по образу жизни стал похож на утку… Каждое утро из своего окна смотрю на всю цепь снежных гор и на Эльбрус. Вот и теперь, сидя за письмом к вам, я по временам кладу перо, чтобы взглянуть на этих великанов: так они прекрасны и величественны. Надеюсь порядком поскучать, покуда останусь на водах, и хотя очень легко завести знакомства, однако я стараюсь избегать их. Ежедневно толкаюсь по горам и уже от этого одного укрепил себе ноги; ни жар, ни дождь меня не останавливают… Когда я выздоровею и когда здесь будет государь, отправлюсь в осеннюю экспедицию против черкесов».
В Кисловодске его чаще всего видели с хромым доктором Мейером, остроумным шутником, которого он впоследствии вывел также действующим лицом в «Герое нашего времени».
Если сам Лермонтов чуждался теперь людей, то в Петербурге о нем тем более говорили. «На него смотрели как на жертву, — рассказывает Муравьев, — и это быстро возвысило его поэтическую славу. С жадностью читали его стихи с Кавказа, который послужил для него источником вдохновения».
Списки с «Демона» расходились по рукам, а превосходная «Песня про купца Калашникова», допущенная к печати (в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“) только по особому ходатайству Жуковского, принимавшего самое живое участие в молодом поэте, возбуждала общее восхищение.
О высоком достоинстве этой поэмы знаменитый критик того времени Белинский отозвался самым восторженным образом: „Здесь поэт от настоящего мира неудовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим, обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размет его чувства и, как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал других, — и вынес из нее вымышленную боль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории. И подлинно, этой песни можно заслушаться — и все нельзя ее довольно наслушаться…“
Усиленные хлопоты старушки Арсеньевой, имевшей большие связи в высшем обществе, о возвращении внука вскоре увенчались успехом. На Пасхе 1838 года Лермонтов, переведенный сперва в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, а вслед за тем в прежние лейб-гусары, был уже в Петербурге. О том, как встретило его столичное общество, сам он так рассказывает одной московской знакомой:
„В течение месяца на меня была мода, меня искали наперерыв. Это по крайней мере искренно. Весь народ, который я оскорбил в стихах моих, осыпает меня ласкательствами, самые хорошенькие женщины просят у меня стихой и торжественно ими хвастают. Тем не менее, мне скучно. Я просился на Кавказ — отказ: не хотят даже допустить, чтобы меня убили… Может быть, вы найдете странным — искать удовольствий и скучать ими? Я вам открою мои побуждения. Вы знаете, что самый главный мой недостаток — суетность и самолюбие. Было время, что я, как новичок, искал доступа в это общество, — аристократические двери были для меня заперты. Теперь в это же самое общество я вхожу уже не искателем, а человеком, взявшим с боя права свои. Я возбуждаю любопытство: меня ищут, всюду приглашают, даже когда я не выражаю к тому ни малейшего желания; дамы с притязаниями собирать замечательных людей в своих гостиных хотят, чтобы я был у них, потому что ведь я тоже лев, да, я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может опьянять. К счастью, меня выручает природная моя лень, и мало-помалу я начинаю находить все это довольно невыносимым. Эта новая опытность полезна; она мне дала оружие против этого общества, которое непременно будет меня преследовать своими клеветами, и тогда у меня есть в запасе средство для отмщения…“