Нинка заметила эту усмешку. Она тряхнула головой, волосы упали ей на лицо и скрыли от нее меня. Нинка даже губу от досады закусила, потому что никто вроде не торопился, падая и спотыкаясь, бежать к нам на помощь.
Зато когда совсем неожиданно эта тетенька вновь предстала перед нами уже не с кошелками, а с лопатой в руках — какие искры посыпались на меня из Нинкиных глаз! И какие вообще это глаза стали! Я точно определил: в тот момент Нинка готова была расцеловать и тетеньку, и Костю, и меня, и заодно уж шофера. Он как раз только что отклеился от своего газона и стоял, нерешительно улыбаясь, не горел энтузиазмом, но все равно уже было видно: сейчас загорится.
— Товарищ решил откликнуться? — не выдержал я, уколол шофера его же собственными словами.
— Люди ж работают…
Потом к нам подошел еще техник из смены Алексея Михайловича, а потом, когда нас было уже человек восемь, во дворе вдруг появилась Милочка. Она налетела на нас совершенно неожиданно и остолбенела.
— Милка! — сказал я исключающим всякие сомнения голосом. — Или тебя решения бюро не касаются?
Я кивнул через плечо, чтобы она поняла, какие решения. Она поняла.
— Я не знала, — сказала она. — Ну, совсем-совсем ничего не знала…
— Так еще же не вечер. — Я обнадеживающе протянул Милочке лопату.
Само собой, я не рассчитывал, что Милка вырвет ее у меня из рук и, запыхавшись, включится в наши трудовые будни. Но все-таки какая-то маленькая надежда у меня была, и потом, не одна же Нинка имела право на психологические опыты.
Так я стоял с этой лопатой и смотрел на Милочку, а у нее на лице вот такими буквами было написано, до чего некстати ей вся эта кутерьма с мусором.
— Вам еще много осталось? — спросила она наконец с некоторой надеждой в голосе.
— Еще на том дворе куча.
— Тогда я сбегаю тут в одно место и через полчаса — к вам.
— Давай! — сказал я и сделал Милочке ручкой.
Я все-таки много раз поглядывал в ту сторону, откуда могла вынырнуть Милка, а ее все не было. А потом, когда последний грузовик, груженный мусором, выезжал за ворота, чуть ли не из-под его колес выпрыгнул Марик. Марик гнал на нас с такой скоростью, что его даже заносило на поворотах. Лицо у Марика было парное, красное, волосы торчком.
— Опоздал? — крикнул Марик еще издали. — Мне Милка только сказала. Честное слово, я не знал.
— Ничего, — утешил я Марика. — На том дворе еще куча.
Звонкову в тот день мы, само собой, так и не увидели, а на следующий я спросил у нее:
— Ты вчера через другой ход домой вернулась?
Не для себя спросил, для нее. Пусть не думает, что она одна такая умная-преумная.
— Что, это еще одна лекция на тему «Общественное выше личного»? — Милочка размахнула на меня свои жукастые, на этот раз довольно злые глаза. Но ей не хотелось показывать свою злость. Это уж точно. Ей хотелось оставаться чем-то вроде щебечущего ручейка.
В то же время, как всегда, она была не прочь укусить Нину:
— Не знаю, зачем понадобилось Рыжовой вчерашнее представление, но для тебя могло уже дойти, что и она отлично умеет ставить личное нисколько не ниже…
— Пример! — почти крикнул я и даже глупо выставил вперед растопыренную ладонь, будто именно в эту ладонь Милочка должна была положить свой пример.
— А та контрольная? Принципы принципами, а своя рубашка Нинке оказалась ближе… Не очень-то ей вспомнились принципы, когда она решала вариант Анта.
От такого неожиданного и не лишенного вроде какой-то логики примера я растерялся, промычал насчет того, что «рубашка» все-таки была не своя — Витькина.
— Но не моя же? — сморщила носик Милочка. — И не твоя. И не общественная, а сугубо личная. Такая личная-личная — дальше некуда. Интимная.
Слова ее летели легко, вроде Милочка не придавала им никакого значения. Но сама она в это время внимательно поглядывала из-под своих мохнатых ресниц: туда ли ее слова упали.
— Послушай, ведь она не дала ему списать, а? — пытался я выкарабкаться. — Само собой, ей Виктор ближе тебя или меня, это же точно, а ведь не дала же списать?!
Тогда Милочка фыркнула и сказала так, как сказал бы в этом случае Семинос:
— Меня душит дикий смех. Не дала только потому, что сама не решила. Уж поверь мне. А история, которую она Витьке на обрыве рассказала, просто легенда. Такая красивая-красивая современная легенда.
Милочка говорила беззлобно. Просто удовлетворенно. Кто-то оказался ничуть не лучше ее, и это было приятно.
— Милка, — сказал я. — Что ты несешь, Милка? И неужели ты думаешь, кто-нибудь тебе поверит?
— Все поверят, кроме Ленчика. И ты поверишь… Разве нет?
Может быть, на какую-то секунду я и вправду поверил. Но тут же сказал себе: нет! И не потому только, что твердо знал, каким человеком была Нина. В голове у меня вдруг родилась одна мысль, и я чуть не подпрыгнул, чуть Милку за руку не схватил, до того это была интересная мысль, вернее, догадка.
Догадка эта заставила меня вспомнить, как я приходил домой к Шагалову на второй день после той контрольной, будь она неладна. Леонид сидел тогда и чинил чей-то приемник, а на столе перед ним, придавленные куском кварца, лежали смятые бумажки с чертежами — черновики.
Верхняя была исписана Нинкиной рукой. Я подумал тогда, что это черновики контрольной. Рыжова отдала их Ленчику, чтобы он нашел место, где она споткнулась и поехала не в ту сторону. И не обратил никакого внимания на то, как решительно Шагалов спрятал в ящик стола эти листки, только я намерился сунуть в них нос.
Теперь я голову отдал бы на отсечение: Шагалов сам подобрал все эти остатки контрольной сразу же после уроков. И как раз их он держал в руках, когда говорил Аннушке, что рассматривает детали одной железобетонной конструкции и у него голова кружится и дух захватывает.
Теперь-то я точно усек, отчего у него кружилась голова и дух захватывало. У меня тоже захватило дух, и я стоял перед Звонковой молча. А потом вдруг представил, какое у нее станет лицо, как только я, так сказать, обнародую свое открытие. На минуточку мне даже стало жалко Милочку. Уж очень глупо она должна была захлопать своими жукастыми глазами на мою новость.
Но пока что ничего подобного с нею не происходило. Она стояла, постукивая ногой в узкой туфельке, и весь вид у нее был такой, будто все равно она победила в споре, раз я молчу.
Однако стоило мне раскрыть рот…
Но я еще только готовил свою первую фразу, когда в класс вошла Анна Николаевна.
— Вот я спрошу… — Милочка глянула на нашего классного тем же прозрачным взглядом и сделала шаг вперед.
— Милка! — крикнул я предостерегающе. — Милка!
— Не кричи. Я только хотела спросить у Анны Николаевны, неужели она верит, что в нашем классе шпаргалки если и случаются, то только для таких, как Звонкова.
Она задержалась у стола и стояла, опираясь на него пальчиками, такая вроде безобидная, тоненькая. А может, я и вправду зря на нее злился? Чего-то мне все хотелось от нее, сам не пойму. Чтоб походила она на Рыжову хоть в чем-то? Или чтоб стала для нее вдруг Рыжова неоспоримым авторитетом, как для многих нас?
А Милка существовала себе отдельно от авторитетов, и все тут.
Я смотрел ей вслед, как она выплывала из класса, вся похожая на белое облако, и что-то не хотелось больше мне думать о задачках, о том, кто у кого собирался списать контрольную, и о другом таком.
А потом я поревел взгляд на Анну Николаевну: лицо у нее было внимательное и печальное, и я знал — почему. Она сняла очки и задумчиво трогала ими щеку возле носа. А прищуренные глаза ее рассматривали кто знает что, и вовсе не в нашем классе, а за тридевять земель от него.
Дело в том, что к каждому из нас Анна Николаевна относится неплохо. Даже к Семиносу. Так вот, ко всем нам Анна Николаевна относится хорошо, всех, или почти всех, любит, а Нина — для нее дело особое. Это уж точно. Я бы сказал: Нина для нее как дочка, но так тоже будет неверно. В общем, она хотела бы, чтоб мы все брали пример с Рыжовой. Были бы такими же принципиальными, как Рыжова, такими же добрыми, как Рыжова, такими же сильными. И так далее, до бесконечности. А тут Милочка всем своим видом подчеркивала, что имеет какое-то основание для торжества над Рыжовой.