Пришлось взять злополучный перевод, сличить его с оригиналом и заняться дотошной правкой. Благо времени было предостаточно во дни плавания. Александр Васильевич беспрестанно трудился: с утра государыня усаживалась за письменный стол и писала собственноручно не только письма душеприказчику барону Гримму в Париж, притом почти каждый день, но и к московскому генерал-губернатору Петру Дмитриевичу Еропкину, завоевавшему особую приязнь Екатерины тем, что он отказался от пожалованных ему четырех тысяч душ; к внукам Александру и Константину, к великокняжеской чете и ко многим еще.
Ей доставлял несказанное удовольствие не только эпистолярный жанр, но и вообще всякое писание: мыслей, проектов, комедий. Она была сочинительницей и изводила ежедневно кучу перьев и бумаги.
Их очинкой занимался камердинер Зотов. Но однажды Храповицкий, который пользовался перьями собственной очинки, решился заточить их государыне.
— Послушай, Александр Васильевич, я с особым удовольствием писала ныне перьями твоей очинки. Не ломались, не расщеплялись.
— То не моя заслуга, государыня, а гусей, которых удачно ощипали, — потупясь, дабы скрыть легкую усмешку, отвечал Храповицкий.
— Каждое дольше служит, — продолжала Екатерина. — Видно, ты секрет знаешь.
— Гусь гусю рознь, — оправдывался Храповицкий. — У иного кость крепка да гибка, таковой и попался.
— Ты мне и впредь очинивай, — заключила Екатерина. И со смехом добавила, передразнив: — «Гусь гусю рознь»… сам-то ты гусь лапчатый. Во всяком деле искусство надобно. И в очинке перьев тоже.
Сам он был письменный человек и пописывал немало. Но государыня была куда плодовитей, прямо-таки природная сочинительница, вроде мадам де Сталь. Все ее письма, как правило, проходили через его руки: запечатывал их печаткой государыни, а иной раз она просила проглядеть — нет ли огрехов по части стиля и правописания. В основном ее неуверенность в себе касалась российской словесности. Она признавалась, что всю жизнь училась ей, но так и не достигла сколь-нибудь результата.
Он поражался ее самокритичности, возраставшей с годами. Она не стеснялась говорить о своих недостатках. И это было удивительно в устах самодержавной монархини. Круг тех, кто выслушивал ее исповеди, был достаточно широк, но тем не менее она не боялась, что молва выйдет за его пределы.
Утром флотилия бросила якорь у Кременчуга. Уже издали возле пристани виднелась густая толпа народа, у берега гарцевали конники — целый эскадрон. Гремела музыка, заглушаемая пушечной пальбою.
— Все одно и то же, — поморщилась Екатерина. — Много шуму попусту.
— Народ жаждет зреть свою повелительницу, — осторожно заметил Храповицкий.
— Ежели бы медведя либо, скажем, верблюда привели, народ тоже кучками бы сбирался поглазеть, — усмехнулась Екатерина. — К тому же князь Потемкин изрядно постарался. И вообще должна заметить — народ покорен воле своих господ. И то, что выдают наши писатели за волю народа, есть на самом деле господская воля. Народ же своей воли не имеет, — закончила она убежденно.
— А ведь подымается бунтовать…
— То не народ, то его вожак. За козлом покорно побредет баранье стадо: куда козел, туда и стадо, — хмыкнула Екатерина. — Тако и народ за своим козлом. Хотя и вонюч.
— Стало быть, монарх — тот же козел, — довольно бесцеремонно высказался Потемкин. Он за словом в карман не лез и ничего не опасался.
— В некотором роде, в некотором роде, князь. Меня такое сравнение нисколько не смущает, господа. Да, вожак нужен всем: на балу, в артели, в государстве — все едино. Как его ни назови.
— В таком случае я готов стать козлом в каком-нибудь обширном стаде, — признался Потемкин.
— А мы про то слыхали, князь. — Ироническая усмешка тронула губы Екатерины. — Будто ты во владетельные метишь и на сей предмет удочки мечешь.
— Стихами говорить изволишь, ваше величество, — отпарировал Потемкин.
— Учусь. Велела Храповицкому отыскать мне словарь рифм, буде таковой напечатан. Хватит, однако, балагурства, веди нас, князь, показывай город под твоим призрением.
Процессия во главе с государыней чинно сошла по сходням. И вокруг нее тотчас сомкнулась тысячная толпа обывателей, жаждущих зреть свою повелительницу.
Движение замедлилось, а потом и вовсе остановилось. Огромный Потемкин стал решительно расталкивать толпу, пробивая путь. Но и его усилия были тщетны. Тогда он обратился к государыне:
— Ваше величество, не вызвать ли гвардейцев? Кабы народ не затоптал.
— Не затопчет, — беспечно отвечала Екатерина. — Вот поглазеют-поглазеют, да и надоест. Эко диво — баба, хоть и коронованная.
В самом деле, толпа медленно начала редеть.
— Здравствуй, матушка наша! — воскликнул кто-то в толпе.
И тотчас со всех сторон, словно бы эхо, отозвалось:
— Здравствуй, здравствуй, здравствуй!
Кольцо вокруг императрицы и ее свиты стало распадаться, образуя коридор, куда бестрепетно шагнула Екатерина. За ней двинулись все остальные.
Пешеходная прогулка по городу продолжалась около часу. Екатерина осталась довольна: Кременчуг ей понравился чрезвычайно. Возвратившись на галеру, она излагала свои впечатления в письмах.
«В Кременчуге нам всем весьма понравилось, наипаче после Киева, — писала она графу Салтыкову, — который между нами ни единого не получил партизана, и, если бы я знала, что Кременчуг таков, как я его нашла, я бы давно переехала. Чтобы видеть, что я не попусту имею доверенность к способностям фельдмаршала князя Потемкина, надлежит приехать в его губернии, где все части устроены как возможно лучше и порядочнее; войска, которые здесь, таковы, что даже чужестранные оные хвалят неложно; города строятся, недоимок нет. В трех же малороссийских губерниях оттого, что ничему не дано движения, недоимки простираются до мильона, города мерзкие и ничего не делается».
Это был не камешек, но целая глыба в огород графа Румянцева-Задунайского, управлявшего теми губерниями. Потемкин мог быть доволен, хотя отношения у них с Румянцевым последнее время складывались наилучшим образом.
Вслед за этим Екатерина написала и Еропкину, который пользовался ее особым благоволением:
«Здесь нашла я треть конницы, той, про которую некоторые незнающие люди твердили доныне, будто она лишь счисляется на бумаге, а на самом деле ее нет, однако же она действительно налицо и такова, как, может быть, еще никогда подобной не бывало, в чем прошу, рассказав любопытным, ссылаться на мое письмо, дабы перестали говорить неправду и отдавали справедливость усердию ко мне и империи в сем деле служащим».
Послания эти исчислялись не только из приязни к тем, кому они предназначены, но и с уверенностью, что строки из них попадут в газеты либо будут широко распространены в свете. Так она надеялась заткнуть рты хулителям Потемкина, которых весьма доставало и в империи, и за ее пределами.
Впрочем, пристрастность ее была всем очевидна. Екатерина надеялась, что факты, приводимые ею, равно и письма ее спутников, помогут оправдать эту пристрастность.
В самом деле, плоды распорядительности светлейшего были налицо, и всяк мог убедиться, что некогда пустынные земли стали плодоносными, что огромные траты себя оправдали и у новоприобретенных областей открыто многообещающее будущее.
Впрочем, Потемкин не прислушивался к хуле. Он знал своих влиятельных недоброжелателей в лицо, и сего ему было достаточно. Газетная же мелочь с ее укусами не могла и вовсе досадить ему.
Он видел: государыня весьма довольна. Злопыхатели в невской столице унялись. Его управляющий Гарновский писал Попову:
«Со времени отъезда Ее Императорского Величества из Киева не только все неприязненные о его светлости слухи вдруг умолкли, но и все говорят о его светлости весьма одобрительно».
Кременчуг утопал в цветущих садах. Быть может, поэтому он так очаровывал государыню. Она казалась ублаготворенной, и с ее лица не сходила милостивая улыбка.
С весной все оттаяло: земля, трава, деревья, сам воздух и, конечно, чувства, чувства. Люди улыбались другу другу. Казалось, все худое, все, что досаждало и тревожило, растворилось в запахах весны, ушло и более не возвратится. Убогость обывательских жилищ задрапировали деревья, пышноцветущие кусты и цветы. Похоже, все помолодело и принарядилось. И глядело куда лучше, чем оно есть на самом деле.