— Если плыть отсюда все время на юг, — нарушил молчание Безбородко, — то через полтора суток окажешься в Царьграде.
— Через двое, — поправил его Храповицкий.
— Таврический князь говорил о тридцати часах.
— На самом-то деле все не так просто.
— Вот с этим я согласен, — кивнул Безбородко. — Море иной раз страшней целой армии. И с ним нету сладу. Между тем князь в своих безумных планах уповает на мощный флот. Но без сухопутного войска виктории не одержишь. А ему не двое суток — ему месяцы, а может, годы шагать и шагать. Чрез горы и долы.
— Государыня, однако, всецело на стороне князя в его завоевательных планах. Она его поддерживает.
— Знаю, — наклонил голову Безбородко, — знаю и все-таки уповаю на ее всегдашнее благодушие. Она трезва, а князь хмелен.
— Не навестить ли нам дервиша? — предложил Храповицкий.
— Пожалуй, — согласился Безбородко, — хотя я не особый охотник до юродивых.
С этими словами он оглянулся. По пологому склону, приминая травы, словно овцы бродили придворные.
— Экое стадо, — заметил он. — Однако челядь уж потекла к экипажам. Где он, этот убогий?
— Как видно, вон в той сторожевой либо дозорной башне.
Когда-то вход в башню преграждала массивная железная дверь.
Теперь она валялась на земле, продырявленная ржавчиной, и сквозь ее дыры проросла трава и мелкий кустарничек. Они беспрепятственно вошли внутрь. И, поднявшись по полутора десяткам ступеней, очутились на смотровой площадке.
Там на ворохе сухой травы возлежал волосатый грязный человек, закутанный в овечью шкуру. Он не повернул головы в их сторону.
Они потоптались возле, наконец Безбородко, потеряв терпение, воскликнул:
— Эй, святой человек!
Дервиш повернул голову и уставил на них красные, воспаленные глаза безумного.
— У-у-у… — завыл он. — Ау-ау-ау…
То был голос зверя и вид у него был скорей зверя, нежели человека.
Храповицкий махнул рукой:
— Напрасно мы сюда пришли.
— Надо возвращаться, — согласился Безбородко. — Он дик и безумен. Однако его не забывают. Эвон лепешки и кувшин с водой.
И когда они вышли, он продолжил:
— Нет, сударь, мы вовсе не напрасно посетили святого человека. Вся его святость в том, что он непонятен простонародью, и в его вое людям чудится голос высшей силы. Вот с таким народом нам и придется иметь дело — с народом темным и фанатичным, для которого этот дервиш — святой человек.
— Но ведь и у нас на Руси исстари почитали юродивых.
— Скорей не почитали, а жалели, как убогеньких, то есть обделенных Богом. Все-таки наш русский холоп здраворассудителен.
— А что мы знаем о холопе турецком? Да ничего. Может, он тоже здрав и рассудителен, — возразил Храповицкий, и это был голос трезвого человека, который хочет быть справедлив.
Они стали медленно спускаться к выходу. Из-за стены доносился конский топот и ржание, говор людей, гул от движения экипажей. Огромный кортеж готовился тронуться в дальнейший путь после недолгой проминки. Любопытство было удовлетворено.
Снова потянулись версты, на этот раз вдоль берега моря. Глаз уставал не от однообразия, а, напротив, от разнородных видов. Все было прекрасно, но ни у одного из Александров — Безбородко и Храповицкого — не было столь протяженного опыта походной, бивачной жизни. Оба чувствовали утомление. Оба хотели наконец привычной оседлости. Чтобы можно было справить нужду по-человечески, а не по-солдатски либо, того хуже, по-собачьи.
Но до окончания пути было ох как далеко. А оба любили жизнь лежачую, оба были лежебоки, дороже всего ценили свой кабинет, кресла, канапе, книжные шкапы, письменный стол, собрание бумаг… Да, когда же, когда удастся обрести все это? Того не ведает в точности ни Бог, ни сама государыня, обуянная бесом странствий.
Слава Господу, легли на обратный путь. Потемкин бы возил да возил, будь его воля, по всем здешним палестинам. Благо было много такого, должно признать, что было достойно обозрения. Они не посетили судакские виноградники, к примеру, а между тем их почитают лучшими в Крыму. Ибо, как сказывал толмач. Судак у татар, Солдайя у генуэзцев, а Сурож у русских суть самое осиянное солнцем место Тавриды. Оттого и виноград там сладчайший и ароматнейший.
Храповицкий был призван к исполнению своих обязанностей. Государыня продиктовала ему несколько писем, велела заточить поболее перьев для своих эпистолярных и прочих письменных упражнений, которых она не оставляла, несмотря на походные неудобства. И кое-что изволила высказать, что показалось ему весьма примечательным. И как только он был отпущен — дело клонилось к вечеру, — Александр Васильевич поспешил записать сии высказывания, дабы не изгладились они втуне.
«Говорено с жаром о Тавриде. Приобретение сие важно: предки дорого бы заплатили за то; но есть люди мнения противного, которые жалеют еще о бородах, Петром выбритых. Александр Матвеевич Мамонов молод и не знает тех выгод, кои чрез несколько лет явны будут. Граф Фалькенштейн (Иосиф II) видит другими глазами. Фицгерберт следует английским правилам, которые довели Великобританию до нынешнего ее худого состояния. Граф Сегюр понимает, сколь сильна Россия; но министерство его, обманутое своими эмиссарами, тому не верит и воображает мнимую силу Порты. Полезнее для Франции было бы не интриговать… Сегюр, кроме нашего двора, нигде министром быть не хочет».
Отписано было и великокняжеской чете со внуками, разумеется, с похвалою о Тавриде тож, панегирик Севастополю и климату.
«В доказательство привязанности татар сказывали, что в Бахчисарае молились целую ночь о благополучном совершении путешествия… Переписал стихи, начатые в Бахчисарае, в похвалу князя Потемкина…»
Государыня при всей прозорливости ума бывает проста: взяла за чистую монету преданность татар. А они, как доносят некоторые из их же единоверцев, ждут не дождутся, когда русские оставят их в покое и уберутся из их земли. Князь же Потемкин всюду нагородил арок с таковыми надписями: «Возродительнице сих стран», «Предпосла страх и принесла мир», «Благодетельнице народов» и все в таком роде. А кто их честь-то станет, когда более всего в Тавриде татар — их сочли 33 тысячи, а новопоселенцев всего семь тысяч. И грамотных средь всех их по пальцам обеих рук перечесть можно. Государыне и так довольно славы и почестей.
Сорок тыщ всего-то насельников. Конечно, вскорости притекут в эти благословенные края отовсюду, более всего из Молдавского да Валашского княжеств, где народ утеснен своими боярами да турками — меж молота и наковальни. К этому торопился записать сказанное Екатериной: «Есть такие переметчики из молдаван, что вывернул голову меж плахи и топора». Однако приказано принимать: единоверные-де народы.
Драгоценную тетрадь, в которую Александр Васильевич заносил речения государыни и свой собственный комментарий, он берег как зеницу ока и тщательнейшим образом прятал от нескромных глаз. Никто и не подозревал об ее существовании, даже самые близкие люди. Упаси Бог, прознает государыня, потребует к себе, а что потом — страшился и помыслить. И так она косилась на его литературные занятия. А раз прямо спросила: «Не записываешь ли ты за мной?» Он невольно потупился, и, наверно, у нее закралось подозрение. Она изволила часто повторять: «Ты ведь у меня сочинитель. Новиков тебя в своем Словаре поместил, яко важную птицу».
В самом деле, Николай Иванович Новиков включил Храповицкого в свой «Опыт Исторического Словаря о Российских Писателях». Написал весьма лестно: «Молодой и острый человек, любитель словесных наук. Писал много разных стихотворений и был похвален письмом г. Сумарокова. Он сочинил трагедию «Идамант» в 5 действиях, которая уже и на театр отдана… Есть некоторые его переводы, напечатанные особливыми книжками в Санкт-Петербурге, которые все за чистоту слога, а сочинение также и за остроту знающими людьми весьма похваляются…»
Был известен государыне и отзыв о Храповицком знаменитого драматического писателя Александра Сумарокова: «Я радуюся, видя в вас достойного питомца Муз…»