— А почему вы уже не жили вместе? — поинтересовался Андрей.
— Мне кажется, — на лице отца появилось выражение какого-то незабытого отчаяния, — она чересчур серьезно относилась к некоторым вопросам теории градостроительства.
— И все?
— Ее курсовая работа принципиально противоречила господствующим в те времена взглядам, я бы даже сказал, законам.
— Как же так? — удивился Андрей. — Она была студентка, а ты преподаватель и ее муж. Почему она тебя не послушалась?
— Тогда была особенная молодежь, — усмехнулся отец, — и твоя мать была типичной ее представительницей. Когда ее исключили, она уехала на стройку куда-то на Украину.
— А я?
— Видишь ли, тогда дети не казались чем-то таким, что… ну может, что ли, привязать женщину к мужу, к дому.
— И ты не искал ее?
— Нет, — твердо ответил отец.
Сколько ни вглядывался Андрей в резкие черты на фотографии, не мог ощутить родства с этой девушкой, не мог поверить, что он ее сын. Девушка могла быть студенткой, работницей, героем, кем угодно, но… не матерью! До школы за ним смотрели нанимаемые няни, а потом никто. Андрей не знал материнской любви, следовательно, не испытывал сыновней. Отношения же с отцом… О, это были с самого начала совершенно мужские отношения.
Жизнь без матери, вечно занятый отец, многолетнее одиночество — все это не могло не влиять на отношения Андрея со сверстниками. Все десять классов он был отличником, но до девятого класса у него не было друзей. В школе от первого до последнего звонка жизнь вынужденная, необходимая, за стенами школы — на улице, в парке, а главным образом дома и на даче — начиналась жизнь истинная, в мечтаниях и одиночестве, среди воздушных замков и карточных домиков. Какие прихотливые зато были замки, какие домики многоэтажные! Властелином вселенной воображал себя Андрей, сидя дома в кожаном отцовском кресле с гнутыми, точно шеи лебедей, ручками. Ночью же, на даче, в мастерской, где вместо потолка черное, смотрящее в небо окно, иллюзия вселенского владычества была полнейшей. Даже звезды, казалось Андрею, вспыхивали и гасли по его желанию. От неба к книжкам метался Андрей, от книжек к небу. Так и текла его жизнь…
Однако в четырнадцать лет странный морозец начал прихватывать душу. Красочный книжный мир больше не насыщал. Мушкетеры, капитан Немо, король Артур и рыцари Круглого стола; Абенсеррахи — другие, уже мавританские рыцари, некогда отвоевавшие, а потом шаг за шагом уступившие христианам Гранаду; неизбежные Айвенго, Квентин Дорвард, Роб Рой; меланхолические, русские душою рыцари Бестужева-Марлинского — вся романтическая, бесстрашная компания прискучила. Подвластные некогда звезды превратились в напоминание об одиночестве, теперь уже неугодном. Шагая вечером по улице, Андрей старался не смотреть в небо.
Он по-прежнему много читал. Но уже другие книги. Там было все непонятно, и это было сродни глядению в ночное небо, где каждому различим хаос звезд, а вот стройные хоры созвездий — единицам. Андрей читал разных философов, не зная основ философии, лишь смутно угадывая, что каждый философ хочет по-своему объяснить мир, читал эстетику Возрождения, зная из всего Возрождения лишь три имени: Рафаэль, Микеланджело, Леонардо да Винчи. Дождь новых имен обрушился на него, но лишь звукосочетаниями да бессмысленными совпадениями удивляли имена — например, Николай Кузанский, это же почти что Колька Кузинский, который учился в параллельном классе и у которого Андрей однажды сменял сломанные настольные часы на парусничек в синей бутылке. Колька утверждал, что парусничку триста лет. А вот на бутылке Андрей потом с огорчением обнаружил трещину… Чтение непонятных книг, граничащее с безумием поглощение страниц давали неизъяснимое наслаждение прикосновения к миру титанов, гениев — миру, где — Андрей был в этом твердо уверен — заключено и его будущее. Ему творить и жить наравне с титанами. И хотя будущее пока было неясным, но чем больше книг он прочтет — и в этом Андрей был уверен! — тем скорее оно прояснится, тем скорее обозначится звездная дорога к вершинам. Это тоже была своего рода игра, но игра особенная. Из непонимания, незнания, из механического прочтения рождалось некое подобие знания, его мимолетное зеркальное отображение, ибо так горда была молодая душа и так впечатлителен молодой мозг, так жаждали они насыщения, что были готовы питаться чем угодно, в том числе самыми недоступными книгами. В кажущейся недоступности материала, в плавании по книжному морю, следовательно, и заключалась игра, когда среди застилающих горизонт волн незнания вдруг вставали дивные острова с воздушными замками, вознаграждавшие Андрея за долгий труд. В такие минуты ему казалось: одно какое-то изречение, одна выхваченная из контекста мысль дают волшебный ключ к пониманию всего; казалось, горькая стариковская мудрость как бы пронизывает, и было даже не по себе: как жить с этой мудростью, как смотреть на людей, когда ты все про них знаешь. «Не следует умножать сущности без необходимости», — изрек английский логик Оккам. Мудрость оказывалась одновременным движением и готовностью в любой момент остановиться. Слова англичанина запомнились Андрею. Точно так же запомнилось, что вечная природа, по Леонардо да Винчи, оказывается, бесцельно творит один и тот же образ, а время так же бесцельно разрушает творимое. Всеразрушающему времени можно противопоставить лишь вечность искусства. Искусство, таким образом, возвышается, по Леонардо да Винчи, над философией, потому что только в искусстве человек имеет возможность подчинить своей воле действительность, разрушающее время. Ночью при свете настольной лампы листал Андрей старинную книгу о Леонардо да Винчи, вглядывался в воспроизведенные на пожелтевших вкладках рисунки, чертежи, схемы, в написанные тайным зеркальным почерком строчки гения. Кровь пульсировала в висках. Нет, не знаний все-таки искал Андрей в бесстрастных буквах авторского повествования. Знания как раз не так уж волновали Андрея. И н о е рождалось для него на этом вот пергаментном листе, где раскинула руки обнаженная женщина. Груди ее почему-то напоминали спелые, размягченные снизу осенние груши… Паутина цифр, неведомых слов вокруг. А в углу в темный клубок сбились зеркальные строчки, как грозовая туча. Здесь же чьи-то глаза набросал гениальный Леонардо. О, как жгли Андрея эти словно вчера нарисованные глаза! Незаконнорожденной сестрой знания было иное. Повторяя знание внешне, совершенно искажало его суть. Не улучшить мир трудом призывало, а возвысить, противопоставить всему на свете собственную слабую душу. Чтение, таким образом, отнюдь не являлось для Андрея средством познания. Не работы для души искал он в чтении, но наслаждения. А может ли из наслаждения родиться истинное знание? Нет, только иное! Впиваясь взглядом в желтую страницу, Андрей словно постигал некое изначальное, независимое от воли и желания человека значение жизни, огненно-холодной, как эти глаза, кричаще-бесстрастной, как эта страница. Словно в бездну проваливался Андрей, словно летел куда-то, надменно скрестив руки на груди.
Именно тогда впервые открылось ему сладостное чувство свободного полета души, когда он как бы ощущал себя вне сущности, вне времени. Истинное знание воспитывает ум и душу, предполагает каторжный труд и только потом полет. Иное дарует полет сразу. Но не вверх — вниз! «Искусство, — бормотал в исступлении Андрей, — значит, лишь оно одно… И работа, и наслаждение, и все сразу, и вверх, и вниз… Значит, лишь там мне будет… Что будет? Значит, лишь там я смогу… Да что? Что смогу, как и где? Лишь там, лишь там свобода… Один путь, одна возможность, альтернатива…» — вспоминал серьезное умненькое слово.
Не зная зачем, наверное, чтобы подольше не расставаться с книгой, не менять ее сладчайший яд на вековечные сновидения подростка, переписывал Андрей дрожащей рукой дневник Леонардо да Винчи: «Кажется, мне судьба с точностью писать коршуна, поскольку одно из моих первых воспоминаний детства — как мне снилось в колыбели, что коршун открыл мне рот своим хвостом и несколько раз ударил меня им по внутренней стороне губ».