Тело немело, как у сказочных героев, посмотревших в глаза ледяной змее и теперь становящихся камнем, вот только превращение слишком затягивалось. На аэроплане было несколько термосов с горячим чаем и кофе. Штурмовики наливали непослушными руками напиток в алюминиевые кружки. Стенки кружек быстро нагревались, и пальцам, которые еще не совсем утратили чувствительность, становилось нестерпимо больно. Постепенно по ним вновь начинала циркулировать кровь, пробиваясь сквозь образовавшиеся тромбы, и боль усиливалась. Когда она чуть не срывалась с губ шипением, штурмовики топили ее в горячей ароматной жидкости, которая, как расплавленное золото, опаляло горло и поджигало желудок. От первого же глотка все рецепторы на языке теряли свои свойства, так что вскоре штурмовики уже не понимали, что пьют, но все равно получали огромное удовольствие. Почему‑то начинало казаться, что так они могли немного ускорить течение времени…

Кто‑то пробовал заснуть, но сберечь достаточное количество тепла, чтобы заманить сны, никак не удавалось К тому же после двухчасового сидения на лавке голову начинала сверлить навязчивая мысль, что тело превратилось в некое подобие выставляемого в витринах модных магазинов манекена, в котором плавает угасающее сознание. Сколько глаза ни закрывай, мысли возвращаются только к жесткой лавке. И как конструкторам не придет в голову, что их нужно делать помягче? Чтобы внушить себе, что эти мучения должны когда‑нибудь закончиться, штурмовики начинали считать про себя, но, добравшись до четырехзначных чисел, были так же далеки от сна, как и в самом начале подсчетов. Наконец они понимали всю тщетность своих попыток, открывали покрасневшие глаза, но смотреть было не на что – за иллюминатором бесконечное небо, под аэропланом – буруны облаков, а напротив – такое же уставшее, помятое, небритое лицо с покрасневшими от бессонницы глазами. Словно смотришь в зеркало. Очень неприятное зрелище. Лучше снова закрыть глаза. Цикл занимал примерно двадцать – двадцать пять минут. Хорошо еще, что в салоне был выключен свет. Они забыли, что при том количестве адреналина, который все еще был растворен в их крови, попытка заснуть так же неосуществима, как, скажем, полет на «Илье Муромце» на Луну или Марс.

Мазуров вдруг удивленно понял, что некоторым штурмовикам все‑таки удалось впасть в дремотное состояние. Усталость взяла свое. Похоже, они могли наблюдать какие‑то сонные видения, но вместе с тем часть их сознания воспринимала и окружавший шум, смешивая все это в коктейль. Они морщились, когда кто‑то рядом с ними начинал говорить.

Теперь капитан знал, что полет на аэроплане не менее утомителен, чем поездка по Транссибирской магистрали. Но если в поезде есть хоть какие‑то развлечения, да и за окном вместо бесконечно однообразного неба и опостылевших облаков проносятся леса, поля, деревни и города, то в аэроплане нет ничего. Единственное занятие, которое можно придумать, это ходить по салону из конца в конец, действуя на нервы своим товарищам. Хорошо еще, что полет длится лишь несколько часов, пассажирам поездов приходится терпеть тяготы путешествия во много раз дольше.

Ветер, который в течение всего подъема тонкими струйками врывался в дырки, оставленные в фюзеляже пулями «Фоккера», успел растрепать их волосы. Но как только аэроплан набрал высоту и крейсерскую скорость, а штурмовиков перестало трясти и вдавливать в стенки корпуса или в лавки, они быстро заделали отверстия, наложив на них тонкий пластырь, чем‑то похожий на тот, каким моряки заделывают во время сражения пробоины на своих поврежденных кораблях.

Молочная пелена затопила землю, словно там – далеко внизу – настал конец света, о котором на протяжении последних нескольких десятков лет твердили фанатики, и теперь от всего живого остался лишь один маленький ковчег, но в нем в отличие от его предшественника, увы, нет каждой твари по паре. И он не может плыть. Как только закончится топливо в его баках, он погрузится в молочный туман и утонет, а Земля вновь станет необитаемой.

У Левашова даже не было звезд, чтобы ориентироваться. Ему приходилось полагаться только на показания приборов, молясь, чтобы они не отказали, иначе он ослепнет и оглохнет.

Ночью он никогда не сумел бы посадить свой аэроплан на незнакомой поляне. Вероятность удачи при этом была ниже, чем один на тысячу, и она вряд ли существенно повысится, даже если он приземлялся на той поляне раньше. Ему пришлось бы ждать, пока до нее доберутся штурмовики, натаскают кучи хвороста, обозначая посадочную полосу, и подожгут их, а все это время аэроплан должен был кружиться над поляной, сжигая топливо…

Левашов тихо произносил название немецких поселений, через которые, как он наделся, пролетал в эти минуты и чертил в голове план полета, отмечая его красной пунктирной линией на воображаемой карте.

Внезапно аэроплан качнулся, точно попал в воздушную яму. Он немного накренился на левый борт, но через миг вновь выпрямился, хотя летел теперь более грузно, будто зачерпнул облаков, а они оказались не менее тяжелыми, чем вода. В мерном реве двигателей появился диссонанс, и теперь он больше раздражал, чем убаюкивал.

Авиатор чувствовал, что штурмовики должны недоуменно поглядывать друг на друга, смотреть в иллюминаторы, но лишь тот, кто сидел в передней части салона с левой стороны, мог увидеть, что произошло.

Левашов стал снижаться и постепенно гасить скорость почти до минимума. Ровно столько надо аэроплану, чтобы еще цепляться крыльями за ветер, а не свалиться камнем вниз.

Второй пилот и Мазуров появились в кабине одновременно. Секунды три они боролись с неподатливой дверью и, лишь навалившись на нее вдвоем, смогли сломить сопротивление ветра и отворить ее.

– Что случилось? – спросил Мазуров, обращаясь скорее не к Левашову, а ко второму пилоту.

В кабину капитан пришел, похоже, для того, чтобы убедиться, что с Левашовым все в порядке, если, конечно, можно было считать удовлетворительным то состояние, в котором пребывал авиатор. Он даже не смог сразу ответить на вопрос, и это сделал за него второй пилот, мельком взглянув на панель приборов.

– Отказал левый внешний двигатель.

Для того чтобы увидеть безжизненный пропеллер двигателя, который иногда делал оборот‑другой лишь из‑за движения воздушных потоков, Левашову было достаточно повернуть голову градусов на девяносто и немного скосить влево глаза, но у него так застыла шея, что сделать это сразу он не смог. И без резких движений его шейные позвонки трещали, как шарниры выброшенного на свалку заржавевшего механизма.

– Не беспокойтесь капитан. Мы не упадем. Аэроплан сможет лететь даже при двух работающих двигателях, – наконец оглянувшись, выдохнул Левашов, – но долетим ли теперь – вот в чем вопрос. Я на него ответить не могу.

Последнюю фразу пилот не произнес, но по тому, как сощурились его веки, Мазуров все понял и без слов. Он нисколько не сомневался в летных качествах «Ильи Муромца», еще до войны читал засекреченные отчеты Сикорского об его испытаниях. Но чудес не бывает.

Тем временем аэроплан погрузился в слой облаков, который, казалось, начнет сейчас втекать в разбитую кабину. Из‑за этого хотелось задержать дыхание, а то неизвестно, останется ли в кабине воздух, когда ее затопят облака. Не более чем через минуту пелена рассеялась, и они увидели землю. От открывшегося зрелища могло перехватить дух, если бы они в эти секунды не занялись другими проблемами, а так это событие взволновало их не более, чем полустанок, мелькнувший мимо быстро мчащегося поезда. Полустанок был настолько мал и незначителен, что поезда на нем не останавливались, а у пассажиров, которые не спали, не играли в карты, не ели в ресторане, а смотрели в окна, не хватало времени, чтобы прочитать его название, и он всегда оставался безымянным.

Теперь их не скрывали облака. Аэроплан мог заметить любой, кто потрудится поднять глаза к небесам.

Второй пилот следил за приборами. Более всего его интересовали высотомер и показатель скорости. Когда стрелка приблизилась к отметке шестьдесят километров в час, он сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: