Движение военных поездов с войсками, встреча с санитарными поездами, наполненными больными и ранеными, шум, гам и беспорядок; рассказы об изнанке войны и многие картины этой неприглядной изнанки, сразу представившись молодой девушке, захватили все ее внимание и заставили открыть глаза на многое такое, что она не совсем поняла в «хороших книжках». Ее собственное «я» и даже «я» всех близких ушло куда-то далеко, и на смену их выступило нечто вроде того, что побуждало ее заниматься с деревенскими детьми и помогать крестьянским семьям, только в более сильной и требовательной форме, — чувство той братской любви и сострадания к обездоленным, которое постоянно жило в ней и в известные минуты, под влиянием известных стимулов, требовало выхода и применения на деле.
Стоны раненых надрывали ей сердце; беспорядок, разные недочеты, иногда видимое безучастие лиц, заинтересованных в этом народном бедствии, выводили ее из себя. Для нее было очевидно, что всем людям с доброю волей надобно было действовать словом или делом, стараться принести какую-нибудь пользу, хоть сколько-нибудь облегчить общую беду.
Новые неясные мысли, зародившиеся под влиянием новых впечатлений в ее голове, как будто были не совсем незнакомы ей, — где-то и когда-то читала она о чем-то подобном… Но когда, где, в какой книге?
Не скоро, но все-таки она добилась: оказывается, что не читала, а слышала, — слышала из уст Верховцева, не раз заводившего с нею речь по поводу событий в славянских землях и отражений этих событий, со всеми последствиями, на России. По правде сказать, она имела тогда обо всем этом такое смутное понятие, что не могла воплотить слышанного в дело и поступки, составить себе ясное представление о ходе событий. Теперь вспомнились мысли и речи приятеля «буки», получили смысл и такую окраску правды, какой прежде она за ними не подозревала, а сам «бука», Сергей Иванович, показался еще умнее и симпатичнее прежнего.
Приехавши в Систово, «сестры» не мало походили по городу, ища себе приюта, и уже стали серьезно побаиваться того, что им не удастся сколько-нибудь сносно устроиться, когда молодой, довольно образованный болгарин, писарь комендантского управления, принял участие в них и поместил к одному своему старому родственнику, жившему с такою же древнею старушкой женой, в уютном домике, на маленькой, кривой и узкой улице в конце города. Дамы разместились в двух чистеньких комнатках, завели дружеские отношения с хозяевами, сначала не совсем охотно принявшими их, и стали ходить заниматься в один небольшой госпиталь, расположенный в нескольких покинутых турками домах.
Госпиталь помещался немножко далеко от них, и первое время они намеревались подыскать занятий где-нибудь поближе; но их услуги были там приняты с такою предупредительностью, даже радостью, формализма в управлении и при занятиях с больными было так мало, забот или хлопот и всяческих нужд так много, что они решили потом от добра добра не искать, остаться тут и, несмотря ни на какую погоду, каждый день по нескольку раз перебегали по дурно вымощенным улицам города полторы версты расстояния, отделявшие их квартиру от госпиталя.
Обе женщины сразу почувствовали себя в своей сфере, — в сфере любви и помощи ближним.
Девушке недоставало только опытности, хотя ей очень пригодилась тут практика той помощи, которую она оказывала больным в деревне. Она скоро приноровилась и уже через несколько дней прилежного и усидчивого выслеживания приемов ухода за ранеными работала, как заправская сестра милосердия. Зато Надежда Ивановна, исключая некоторых технических подробностей, касавшихся специально промывания и перевязки трудных ран, сразу выказала ловкость и уменье, не уступавшие никакой обученной сестрице; она припомнила приемы ухода за больным мужем и пустила их в дело: успех был для нее самый неожиданный.
Старший доктор, давно уже тщетно просивший о присылке ему «сестер», не мог нахвалиться своими «волонтерами», как он называл тетушку с племянницей.
Случалось, что ни сам доктор, ни его помощники не могли держаться около раненого без крепкой сигары во рту, — так силен был запах от нескольких гнойных, сочившихся язв, — а Надежда Ивановна и даже Наташа, как склонятся над таким больным, так и не разогнутся, пока всего не перемоют, не вычистят, не перевяжут. Зато солдатики называли их не только «сестричками», но и «анделами нашими небесными».
— Не правда ли, тетя, как это похоже на то, что мы делали у крестьян? — спрашивала Наташа. — И говорят они, и жалуются, и благодарят все так же. Сначала я думала, что перевязка раненых что-нибудь особенное, очень-очень трудное; помните, Володя говорил, что к этому нужно готовиться несколько месяцев, а выходит, что надобно только не лениться. Ах, тетя милая, они ведь и капризничают, и сердятся так же, как наши ребятишки! Настоящие дети!
— Благодари бога, душа моя, за эту легкость, это тебе награда за то, что ты ухаживала за больными дома, оттого тебе и легко теперь; побрезгуй ты этим делом раньше — трудно, очень трудно было бы приниматься теперь за него! Володя говорил правду.
Надежде Ивановне невольно приходило в голову, что и ей это награда за то, что она безропотно ухаживала в свое время за больным «покойником», награда за честно исполненный долг.
Тетушка занималась методически, не торопясь, как человек опытный, уверенный в себе, в противоположность своей племяннице, работавшей запоем, — всегда увлекавшаяся Наталка и тут отдалась делу всем своим существом.
Ей казалось, будто все, что она до сих пор делала, чем жила, просто ничто в сравнении с теперешним занятием помощью раненым, в которую она внесла всю нежность, всю женственность девического участия к обиженным, обездоленным; она деликатно мирила ссоры, писала письма к родным и даже не брезговала штопать кое-что из особенно плохого солдатского белья.
Один раз совершенно нечаянно услышала она, как за забором госпитального двора грамотный солдатик писал для своего неграмотного товарища письмо на родину о деньгах, причем, как более опытный, вставлял в речь такие запугивания и застращивания, что Наташе живо представилось положение крестьянской, вероятно, небогатой семьи, на которую свалится это «ужаственное» послание с требованием непременной присылки денег: «Если вы, милые родители, — гласило окончание письма, — останетесь глухи к сей моей слезной сыновней просьбе, то плачевная жизнь моя решится от глада, ран и болезней».
— Ну, братец, — прибавил писавший, прочитавши вслух не без самодовольства свою стряпню, — если и по этому письму не пришлют тебе, то махни ты на них рукой, — значит, ничего с них не возьмешь!
«Ах, негодный! — подумала Наташа, — это Федоров! Ведь какой смирный с вида… Надобно будет остановить это глупое письмо». И она ухитрилась выпытать, заставить показать себе послание, поправила его как бы для большей верности присылки денег, смягчила угрозы и сама сдала письмо на почту.
Другой раз ей пришлось мирить двух бывших друзей, рассорившихся из-за булавок, так-таки из-за булавок! Одному из них Надежда Ивановна заколола перевязку на руке полудюжиной булавок, но потом взяла назад пару для бинта на ноге товарища: батюшки мои, как первый рассердился! «Это ты, — говорит, — выманил, на чужой счет разбогател, взял бы уж все: твоя нога ведь не в пример дороже моей руки».
Сама по себе ссора была бы не важна, если бы приятели не услуживали и не были полезны друг другу, а то безрукий помогал безногому бродить на прогулке, а безногий вертел для безрукого папиросы; со времени ссоры обоюдные услуги прекратились, и оба раненые затосковали; только благодаря Наташе они примирились и снова стали стараться помогать один другому.
— Ах, тетя, какие они дети, пресмешные, право, на них и сердиться нельзя! — говорила Наташа вечером за чаем.
— Мы должны благодарить бога, душа моя, за то, что они так наивны, — что было бы, если б они не были детьми? — ответила Надежда Ивановна, едва ли сознавая, что сказала большую истину.