Внешне весь очерк предстает единым монологом, некоей фольклорной записью, где нет и не может быть образа «записывающего». Но этот образ присутствует. И «зримо» — в небольших авторских ремарках типа: «Кажется, старик преувеличивает опасность встречи с медведем». И «незримо»: автор умело направляет повествование, дает возможность крестьянину воссоздать свой мир целостным и всесторонним. С умелой подачи этого «незримого» собеседника перед читателем предстает и опасный промысел охотника, и повадки многочисленного зверья, и пестрая, враждебная человеку, затейливая лесная «нечисть», и сдержанная, несознаваемая — потому что и нет в том нужды — нежность и любовь ко всему живому в окружающем мире. Классичен финал очерка, где по-гоголевски вкрадывается и занимает свое место в человеческом бытии сила зла, намечается своеобразная демонология крестьянского мира. Этот мир в тяжелой жизни выстрадал свое видение действительности и потому не смущается звучащими «за кадром» сомнениями слушателя: «Али не знаете этого? Вот поживете да состаритесь, так узнаете и не это еще…»
Первую книгу (вышедшую в 1883 году) Верещагин назвал «Очерки, наброски, воспоминания». Она была, по свидетельству самого автора, «наполовину урезана цензурой»[5], но даже и в урезанном виде отразила серьезнейший замысел Верещагина. Сложная художественная ткань книги определяется уже в названии. Это, собственно, и не название, а просто содержание. Тут — и очерк, и моментальный «набросок» пером, и многообразные воспоминания. И, конечно, рисунки — неотъемлемая составная часть всех верещагинских книг.
3
Не хватит силы все понять,
Не хватит силы все увидеть.
Довольно мне — себя познать
И всех людей — не ненавидеть!
Очень неоднозначной рисуется в мемуарах фигура Верещагина. Вот суждение М. В. Нестерова: «Личность В. В. Верещагина не имела в русском искусстве предшественников. Его характер, ум, техника в жизни и искусстве были не наши. Они были, быть может, столько же верещагинские, сколько, сказал бы я, американизированные. Приемы отношения к людям были далеко не мирного характера, — были наступательные, боевые»[6].
Суждение неточное — хотя бы в том, что касается «нерусскости» художника. Почему, собственно, «нерусскими» оказываются такие черты, как самоуважение, деловая хватка, страсть к путешествиям? Самобытность, энергия, неутомимая жажда новых впечатлений, огромная, поразительная работоспособность — все это было у Верещагина как раз исконно русскими чертами.
Верещагин-путешественник сопоставим с такими замечательными русскими людьми, как Афанасий Никитин или Иакинф Бичурин. И не только потому, что они тоже увлекались «экзотическими» странами и еще не познанными явлениями. Есть и нечто другое, что сближает эти легендарные личности, — терпимость. Терпимость к необычным, кажущимся извращенными и жестокими, нравам далеких народов. Философски вдумчивый, тактичный подход к непохожему и странному. Недаром Русь в старину славилась не только своей мощью, но и умением найти общий язык с соседями, тонкой и продуманной дипломатией. Недаром Верещагин, вспыльчивый, неуживчивый и действительно «наступательный» в домашней обстановке, часто раздражающийся из-за пустяков, — в вещах серьезных был очень терпим и тактичен. И при этом никогда — ни ради дипломатии, ни ради какой-либо корысти — не допускал ни малейшего ущемления собственного достоинства.
Автор «Очерков, набросков, воспоминаний» смело переносит повествование из Новгородской губернии в края, для русского читателя неведомые, — Закавказье, Средняя Азия… И картина, и название полны экзотики — «Религиозное празднество мусульман-шиитов».
В. В. Верещагин. 1878 г.
Грозное, кровавое зрелище религиозной мистерии. Подробное описание, почти лишенное авторских замечаний, комментариев, оценок, — почти бесстрастное перечисление порядка шествия, организации, ритуалов… Но пугающая картина «режущихся» и кающихся другими способами не может скрыть от наметанного глаза художника и других сторон действа — комических. Нарушая высокоторжественную атмосферу заключительного дня представления, появляется… полковая музыка. Для театрализованного показа врагов имама приглашены русские казаки, которые, по предварительному соглашению, должны по ходу действия в страхе бежать… Но увлеклись, забыли свою роль — и вот уж теснят «молодого имама»! Межнациональные отношения оказываются представлены совершенно необычно: недавний враг, которого приглашают играть роль врага «театрального», нарушает ход представления и в наказание выводится из образованного зрителями круга…
И снова — экзотика. Закавказский край стал местом обитания многочисленных русских религиозных сект: духоборцев, молокан, субботников, скопцов. И вновь удивительный такт проявляет путешественник, общающийся с этими, отчужденными от своего народа людьми. Все интересует его: быт, нравы, традиции, образ жизни, особенности вероисповедания и отправления культа… Да, признает Верещагин, они неграмотны. Да, образ их жизни наивен, культура богослужения граничит с дикостью. Но — «те же духоборцы, которые славят бога и свою веру по странным и подчас диким псалмам, живут честно, разумно и зажиточно». Он умеет увидеть главное — и быть терпимым к остальному. Интерес его всегда глубоко человечен и совершенно лишен пренебрежительного высокомерия.
Однако, как бы ни был «снисходителен» художник к чуждым нравам, его не может не радовать, например, упадок работорговли в Средней Азии. Столкновение психологии рабовладения — и европейской культуры, все глубже проникающей в устои средневекового Востока, — также получает недвусмысленную оценку повествователя. Возникают на страницах очерков и мальчик-«батча», и корпорация нищих с ее уставом и ритуалом, и призрачные фигуры живых трупов — курильщиков опиума… Внимательный наблюдатель-художник видит, что, как бы ни были разительны перемены, внесенные «Западом» в устои «дремлющего Востока», взаимоотношения двух культур не исчерпаются победой «Запада», и побежденный может нанести страшную рану победителю. Пророческими оказались верещагинские слова: «Едва ли можно сомневаться, что в более или менее продолжительном времени опиум войдет в употребление и в Европе; за табаком, за теми приемами наркотиков, которые поглощаются теперь в табаке, опиум естественно и неизбежно стоит на очереди».
Очерки, внешне разнородные, оказываются умело связаны в некое единство. Тема путешествий естественно приводится к теме военной. Завершая описание поездки по Средней Азии, автор представляет восточный базар, из пестроты и шума которого слышится голос войны: «Из новостей, ходивших на базаре, была одна крупная: именно рассказывали, что эмир бухарский в Самарканде и готовится воевать с Россиею. Я посмеялся тогда вздору, каким показалось мне это известие, но оно оказалось вскоре если не совсем справедливым, то близким к тому».
«Дунай. 1877». Генерал М. Д. Скобелев-младший. Отряд Скобелева-отца. Ожидание начала военных действий. Будни армии. Обстрел. Художник, наблюдающий падение снарядов в воду и залезающий для этого в центр «мишени»: «Когда показывался дымок, делалось немного жутко, думалось: „Вот ударит в то место, где ты стоишь, расшибет, снесет тебя в воду, и не будут знать, куда девался человек“». Зачем, кажется, художнику такое вот непосредственное наблюдение взрыва снаряда, — неужели нельзя, увидев издали, вообразить или заменить чем-нибудь? Откуда это таинственное предощущение собственной гибели — гибели в воде, на море, исчезновения в пучине? Только вместо снаряда — мина…
5
В полном виде эта книга так же, как и некоторые другие, была переведена на иностранные языки: французский, немецкий, английский, датский. К сожалению, русский авторский текст фрагментов, вычеркнутых цензурой, не сохранился.
6
Нестеров М. В. Давние дни: Воспоминания, очерки, письма. — Уфа, 1986. — С. 401–402.