Сожалея о том, что она больше не сыграет для меня одно из своих нежных адажио, чей жалобный стон сливался (несмотря на наши категорические воззрения о безличности искусства) со смятением и трепетом наших сердец, я все же одобрительно смотрел на то, что Вильма положила конец нашим свиданиям. Почему она полностью не отказалась встречаться со мной? Чувствовала ли Марчелина себя достаточно сильной, чтобы оградить меня от Моктиров?
Данные ею объяснения поразили меня как громом.
— Тебе двадцать три года и ты еще не обручен. Остерегайся слухов, которые начали распускать. Пусть все думают, что я твоя невеста. Можешь использовать меня в качестве ширмы.
Был ли я вообще способен связать свою жизнь с женщиной, и кто уж, как не Вильма, заслуживала эту любовь? Когда она сделала это предложение, мне пришлось отвернуться, чтобы она не видела, как я плачу. Настал тот благословенный час вечерни, когда в прозрачном воздухе разливался звон колоколов. Мы шли по пыльной акациевой аллее. Никогда еще ложь не была инспирирована столь трогательной жертвенностью. Я готов был взять в свои ладони руку этой юной девушки и покрыть ее поцелуями. Вильма (она часто дразнила меня за сентиментальность) сразу пресекла всякую вероятность взаимной нежности. Она пролезла между акаций и спрыгнула на свекольное поле, крикнув мне, что решила срезать путь, и что мы увидимся на следующий день.
Ее предложение так сильно меня потрясло, что потребовалась какое-то время, пока смысл произнесенных ею слов наконец дошел до меня: несмотря на усиленные меры предосторожности, мое неженатое положение вызывало подозрения. В Касарсе подумывали, не найти ли ему более подходящего определения. О Фриули, мой земной рай! Я впервые ощутил дыхание ветра злословия и травли.
Несколько месяцев спустя, когда закончилась война, Вильма уехала из наших краев к себе на родину. На перроне она подставила мне для поцелуя щеку, как и всем ребятишкам, что пришли попрощаться с ней. Теперь, когда вместо того, чтобы распустить, как мы привыкли, свои волосы по плечам, она по словенскому обычаю заплела их в собранную на затылке косу, ее головка казалась более округлой, а лицо ее выражало еще более ясную и осознанную решимость. Ее хрупкая худенькая фигурка скрылась за дверью вагона. И только в эту самую секунду я заметил, как сильно были перекошены из-за занятий скрипкой ее асимметричные плечи. Она поймала мой взгляд и исчезла в своем купе.
С тех пор каждый раз, как я слышу звуки скрипки, в моем сознании всегда всплывают наши прогулки вдоль поля и, конечно, тот весенний вечер, когда она меня предупредила, что я попал под подозрение.
Говорят, что к скрипке долгое время относились с презрением. Вплоть до конца Средневековья ее считали слишком шумной, резкой и пригодной только для танцев в тавернах. Хлеб менестрелей и бродячих актеров. И если бы не цыгане и евреи, быть может, она так бы и не снискала своей славы. И так как настроить и перевозить ее легко, прижилась она у народов гонимых. Музыка странствия и изгнания, в мечтательно-грустных излучинах ее бесконечных аккордов находит свое успокоение вечная жалоба беглых и ссыльных.
По воле какого случая эта верная спутница евреев посвятила меня в мир звуков? По какому наитию я оставался невосприимчив к музыке, пока не услышал ее чаще раненный, нежели радостный голос? Ни фортепьяно, что с его огромными вариативными возможностями требует тем не менее значительных удобств и неподвижной обстановки, ни орган, чье громовое звучание буквально нисходит с неба, заставляя содрогаться стены церквей, не смогли первыми очаровать меня. Раньше я с наслаждением слушал, как мама напевала песни на старые фриулийские мотивы, но я никогда бы не подумал, что чей-нибудь — иной, не материнский — голос сможет когда-нибудь тронуть мое сердце. Опера казалась мне пошлой и карикатурной. Скрипка же покорила меня сразу, равно как и моя судьба должна была во многом повторить судьбу детей Израиля.
Раскрывая свое сердце ее звукам, не вслушивался ли я в древнюю какофонию погромов, когда уцелевшие в них бежали ночью, унося на своей спине единственное имущество, которое им удалось спасти? Скрипка была их спасением и утешением, каким для меня стало во время моих будущих испытаний целительное воспоминание о счастливых днях, проведенных с Вильмой.
14
Гвидо уже давно решил присоединиться к партизанам в горах. Он ушел одним ранним майским утром 44-го года. Я хотел убедить его остаться и спрятаться у меня на чердаке в Версуте. Видел бы кто-нибудь, с каким видом он мусолил в кармане брюк рукоятку так и не найденного при обыске револьвера, и как он теребил другой рукой упавшую ему на лоб, словно завиток впервые причастившегося отрока, прядь черных волос, тот непременно бы подумал, что ненависть к диктатуре, любовь к родине и прочие благородные чувства, и даже естественная для его возраста напыщенность, вскормленная школьной литературой, служили лишь прикрытием более личностных мотивов. В нестерпимом желании стать мужчиной и перестать производить впечатление подростка с детскими кудряшками скрывалось нечто возвышенное, но и оно не могло превзойти его надежду завоевать, рискуя собственной жизнью, ту благосклонность, которой он тщетно добивался с самого рождения — занять в сердце матери место если не равное с моим, то по крайней мере более значительное, чем тот скромный уголок, который она ему в нем отводила. Я подозреваю, что он уже думал о смерти, как о единственном средстве снискать свою законно причитающуюся долю родительской любви. Конечно же, подспудно, неосознанно, и не в такой грубой форме, в какой я позволил себе заговорить об этом. Гвидо ни разу не попытался убедить меня пойти вместе с ним: непонятная пренебрежительность, если вспомнить, что лишним в партизанском отряде никто бы не оказался; и напротив вполне объяснимая невнимательность, если признать очевидной для ревнующего младшего брата потребность подготовить поле для реванша, на котором старший брат, победоносно отодвинутый на задний план, лишился бы возможности оспорить как его славу воина, так и ореол мученика.
Я был единственным, кто мог установить истинную причину такого показного бесстрашия Гвидо, но я был также последним, кто мог бы использовать это знание, чтобы отговорить его от этой затеи. Наше расставание было ускорено конспиративностью, которой было необходимо окружить его отъезд. В кассе на вокзале он достаточно громко, чтобы его могли услышать все присутствующие, включая персонал, попросил билет на Болонью. После чего, решив тайком сесть в поезд на Спилимберг, на север страны, он увел меня за маленькое привокзальное помещение. Мы стояли в ожидании в этом непонятном месте, посреди обломков кирпичей, штукатурки и грязных бумаг, которые служили декорацией нашей сцены прощания. Хватило бы мне тогда времени, чтобы удержать его? Неожиданно он запел своим чистым высоким голосом песню, которую дон Карло исполнял дуэтом с Позой в монастыре Сан Джусто.
Я на мгновение смутился: и Бог, и оперная музыка, и скверные стихи либретто казались мне не лучшим средством для прощания с дорогим мне существом. Но не ответить на его страстный призыв? Тем более что роль маркиза подходила для моего баритона.
— пробормотал я к собственному удивлению. И затем продолжил в унисон, уже не сдерживая свой голос:
Мы спели всю арию, с заверениями в дружбе, обещанием сражаться с захватчиком, презрением к своей земной доле и тому подобными клятвами, под каждой из которых мы могли бы присягнуть, не кривя душой, но за которыми стояло нечто гораздо более значимое для будущего двух доморощенных певцов.