У дома Никитиных Сережка постучался в окно горницы, где жил комиссар. Дверь распахнулась, комиссар вышел на крыльцо с лампой и осветил пришедших, прячась до поры в тени и держа лампу далеко от себя. Сережка прошел вперед, таща князя, совсем ослепшего от яркого света и поводившего головой, как старый петух.

— Что тебе, князь? — грубовато спросил Саламатов.

— Прими гостя, комиссар, — тихо ответил старик.

Он вошел в горницу, огляделся, присел на лавку, вытряхнул из мешков меха.

— Вот! — сказал он.

— Что «вот»? — спросил комиссар.

— Народ подарок шлет, — сказал старик, низко кланяясь. — Плохо народу, совсем плохо, помирает народ. Дай товар народу: муки дай, сахару дай, мануфактуры дай, вина мало-мало дай. Умирает народ, не только старый, а и маленький народ умирает. Умрут, кто останется?

Саламатов вскочил со стула, подошел к столу, схватил кусок хлеба и повернулся к старику.

— Ты что, князь, или совсем ум потерял? Ты погляди, что я сам ем? Видел, видел? — Он крошил перед лицом старика хлеб, рассыпавшийся, как песчаный, от примеси мха и коры. — А это видел? — он хлопнул себе по дерюжным штанам, сшитым на манер галифе, дернул ворот гимнастерки из холстины, окрашенной ивовой корой в желтый цвет. Отряд Саламатова почти год не получал никакого довольствия и обмундирования и жил только за счет добровольных отчислений граждан уезда.

Старик растерянно встал и стал запихивать в мешок меха. Шкурки топорщились, хрустели. Перепуганный Сережа помогал ему, ползая на полу. Саламатов стоял, укоризненно качая головой.

— Эх, князь, князь, никогда мы с тобой не ссорились, а теперь, видно, придется. Забирай свою взятку да помни, что революция в твоих мехах не нуждается!

Старик выпрямился, глянул прямо в глаза Саламатову и с силой в голосе сказал:

— Неправду говоришь, комиссар! Разве при революции красивой одежи не будет? — Тряхнул мешком так, что по лисьим хвостам, торчавшим из него, пробежали искры и крикнул: — Пошли, Сергуня, помирать пошли!

Они шли по темным, уже притихшим улицам. Сережка опять впереди, а за ним, держась за плечо, старый остяк. Падал тяжелый мокрый снег. Старик часто останавливался, словно в самом деле у него не было больше сил, и он шел помирать в свою курную избу. Сережке стало страшно, но и оставить старика ему было стыдно. Было уже очень поздно, когда они добрались до выселков. Старик раскинул шкуры на полу, долго смотрел на них, качал головой и что-то тоненько приговаривал на родном своем языке. Потом сказал по-русски:

— Врет комиссар: и меха нужны будут, и охотники нужны будут.

Потом приказал Сережке ложиться спать.

Сережка заснул, раскинувшись на черных и серебристых лисах, на коричневых соболях, на белых горностаях. Пожалуй, ни у одного короля не было такой дорогой постели, какая была в эту ночь у мальчика.

А утром пришли вчерашние остяки. Сережка еще спал, когда они появились. Заслышав чужие голоса, он проснулся и притаился в мехах, лежавших навалом у самой стены. Остяки разговаривали печальными, тягучими голосами, очень короткими фразами, подолгу молчали. Потом, как будто договаривая все, что было задумано и предложено в спорах, князь сказал по-русски:

— Жалко угодья бросать — каждая горка знакомая, каждое дерево дорогу показывает, куда в гости, куда на охоту, — а надо идти за Камень. Дорога будет через Лыпью и через Ошью, через Вышьюру и Ним. Кто дойдет — о нас вспомнит, а кто не дойдет — тому поминки на третий день устроить.

Помолчал и очень грустно сказал:

— Я не дойду. Мне жизни мало осталось.

Остяки стали что-то говорить быстро-быстро — должно быть, утешали старика, — но Сергунька уже не слушал. Он выбрался из-под мехов, прокрался к двери и выбежал на улицу.

Кругом было белым-бело, как в сказке или во сне. Следы еще не пятнали снега. Только сеновозчики проехали к реке, которая теперь заледенела вся, — лишь прорубь для водопоя чернела у берега на курье[8]. Сережка бежал к дому, но печальные голоса остяков все не выходили из его памяти, все еще звучали в его ушах последние слова Каркудинова. И, не добежав до дому, Сережка повернул обратно и опрометью бросился к дому Никитиных.

Комиссар стоял на крыльце и умывался из рукомойника, над которым стоял плотный шар пара. Сережка остановился перед комиссаром, не зная, с чего начать. Комиссар вытер лицо твердым холщовым полотенцем, взглянул на парнишку, спросил:

— Ты чей? — Потом, припомнив, потрепал его по плечу. — А, знаю. Ну как, не умер твой старик? Ты что, свойственник ему?

— Нет, — торопливо сказал мальчик, стараясь точно ответить на все вопросы комиссара. — Я не свойственник, я Нестеров, а старик говорит, что всему народу уходить надо за Урал, а ему не дойти, он умрет.

Больше он не мог выдержать и при мысли о том, что сказочник, которого он так любит, должен умереть, заплакал. Слезы катились по его грязным щекам, он растирал их кулаком и смотрел на комиссара — единственного, кто мог помочь его горю. Комиссар все еще стоял с полотенцем в руках, пар шел от его рук и лица; он был красный, крепкий, молодой, но такой суровый, что Сережку брала оторопь.

— Это тебя старик послал? — спросил комиссар.

— Нет, я сам, — ответил Сережка. — Они опухли все, у них есть нечего, — сказал он, съеживаясь под строгим взглядом комиссара.

— Так, — сказал Саламатов. — Ну что ж, пойдем в избу… гость будешь, а если водки поставишь — хозяином будешь, — пошутил он, и лицо его стало совсем добрым.

В горнице Сережка стоял у порога и смотрел, как комиссар одевается. Его занимали ремни. Ремень на поясе, и еще ремень через плечо, и третий ремень от револьвера к поясу. Он совсем забыл, зачем пришел к комиссару, как вдруг тот подтолкнул его к двери и сказал:

— Ну, веди!

— Куда?

— К князю.

Сережка выскочил из горницы и побежал впереди, оглядываясь, на самом ли деле идет комиссар или только пошутил. Спустившись в лог и пересекая наискось крутой взвоз к выселкам, Сережка увидел, что у избы князя стоит олений обоз и низкорослые люди в малицах выносят из избы пожитки старика. Каркудинов стоял в стороне, глядя на дом, в котором прожил почитай сто лет.

Увидев Сережку, старик обрадовался, всхлипнул вдруг, сказал:

— Пришел, Сергунька, не обидел старика. Я так и знал, что придешь…

— Я не один, дедушка.

— С кем ты? Не признаю я, глаза тоской выело.

— Это товарищ Саламатов.

— Здравствуй, здравствуй, комиссар!

— Здравствуй, князь! — сказал Саламатов.

Он постоял немного, приглядываясь к остякам. Цинготные лица. Воспаленные глаза… Несут легкую ношу, а сами качаются, как от ветра.

Противоположный берег реки исчерчен оленьей ископытью, мелькают маленькие фигурки женщин и детей, собирающихся в дальнюю дорогу.

— Н-да!.. — сказал комиссар.

— Вот так, — сказал князь.

— Куда же вы теперь?

— На Обь.

— Да ведь туда и дороги нету…

— Тайная дорога, темная, трудная дорога, — печально сказал Каркудинов.

— Вот беда мне с вами, — сказал Саламатов. — Ну куда вы пойдете? Детей поморозите, оленей поморите, сами совсем ослабнете. Оставайтесь.

— Нельзя здесь оставаться: голодно, — сказал князь. — Раньше меха купцу дал, меха чиновнику дал — они муку дадут, сахар дадут, мануфактуру дадут, вино дадут. У тебя жены нет, тебе меха не нужны.

— Нужны, — сурово сказал Саламатов. — И ты меня этим не дразни. Не мне нужны, так другим. Это я глупость сказал. Оставайтесь. Из-под земли достану!..

Старик вдруг покачнулся к комиссару и обнял его. Саламатов смущенно отвернулся.

Потом Каркудинов закричал что-то тонким, похожим на птичий, голосом остякам, и слова эти вдруг понеслись от одного к другому, заставляя людей вскрикивать, бросать вещи, которые они грузили на нарты, смеяться, ликовать.

— Пойдем, Нестеров, — сказал Саламатов Сережке. — Пойдем, парень, государственное дело делать. Будешь мне помогать?

вернуться

8

Курья — залив на реке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: