– А небось все охотишься? – сказал я Прохору.
– Н-н-не, милый, что ты! Теперь я и ружьишко продал, ну его к лешему! Теперь я руки на зайца не подыму.
Возвращались мы с Прорвы к вечеру. Солнце садилось за Окой, и между нами и солнцем лежала серебряная тусклая полоса. Солнце отражалось в лучах, как в море. Солнце отражалось в густой осенней паутине, покрывшей луга.
Днем паутина летала по воздуху, запутывалась в нескошенной траве, седой пряжей налипала на весла, на лица, на удилища, на рога коров. Она тянулась с одного берега на другой и медленно заплетала реку легкими и липкими сетями. По утрам на паутине оседала роса. Покрытые паутиной и холодными росами, ивы стояли под солнцем как сказочные деревья, пересаженные в Мещорские земли из далеких стран.
На каждой паутине сидел маленький паук. Он ткал паутину в то время, когда ветер нее его над землей, и пролетал на паутине десятки километров. Это был перелет пауков, очень похожий на осенний перелет птиц. Но до сих пор никто не знает, зачем каждую осень летят пауки, покрывая землю своей тончайшей пряжей.
Дома я отмыл паутину с лица и затопил печь. Запах березового дыма смешался с запахом можжевельника. Пел старый сверчок, и под полом ворошились мыши. Они стаскивали в свои норы осенние богатые запасы: забытые сухари и огарки, сахар и окаменелые куски сыра.
Под шорох мышей я уснул, и мне снилось, что звезды падают в озера, кружатся, шелестят и тонут, оставляя в черной золе золотой и пенистый след.
Глубокой ночью я проснулся. Кричали вторые петухи, неподвижные звезды горели на привычных местах, и ветер осторожно шумел над садом, дожидаясь рассвета.
Признание
Мещорский край стал второй моей родиной. Первой родиной для меня так же, как и для всех людей нашей страны, оставался Советский Союз. Но любовь к моей огромной родине жила рядом с любовью к небольшому клочку советской земли, где каждая старая ветла над водой, каждая лесная заброшенная дорога, каждое облако, оставляющее на небе туманный след, похожий на след корабля в море, и даже запах сена и дыма – все напоминало о жизни с друзьями, прочитанных книгах, опорах, радости, о событиях, то смешных, го печальных, то полных глубокого смысла, то легких и задевающих сердце, и, наконец, о людях, простых и давно уже ставших своими: ворчливых стариках, любопытных мальчишках, жалостливых бабах, корзинщиках и рыбаках.
Так, постепенно росла любовь к этому краю, то чувство, которое мы привыкли называть любовью к родине. Оно состоит из гордости за свою страну и преданности ей, из любви к ее людям, городам, лесам и просторам, из любви ко всей ее, плохо нами изученной, прекрасной природе.
Я видел много примеров жестокости и тупости по отношению к природе. За бессмысленное убийство деревьев надо карать. Нам должны быть дороги каждая ветка, каждый родник холодной воды, каждый клочок зелени, дышащий травами и листвой.
Я вижу в будущем счастливую страну, где девственные заросли лесов, несущих свежесть и влагу, будут шуметь на площадях городов, бывших некогда каменными пустынями, страну, богатую и радостную от рощ, чистых и полноводных рек, неизмеримых полей, пахнущих пшеничной пылью, страну разумного труда, творчества и веселья.
Убийству природы должен быть положен конец. Из нашей жизни навсегда должен быть изгнан один из опаснейших врагов социалистического общества – обыватель и хищник с пустыми глазами, плюющий на природу и калечащий ее для удобства своей копеечной и бессмысленной жизни.
Если меня спросят, почему я написал рассказ о Мещорском крае, то я могу лишь ответить словами известного французского художника Альберта Сислея: «Я не буду рассказывать о всех небесах и странах, любимых нами, художниками. Я говорю сейчас лишь о тех, которые крепче всего заключены в моем сердце».
1937
Рассказ бойца Петренко
До чего сейчас народ сделался неспокойный, любопытный – это даже удивительно! Каждому расскажи все, с самого начала до самого конца, и каждый еще, черт, сердится. «Ты, говорит, Петренко, скупо рассказываешь». Что значит скупо? Я врать не могу. Я боец подразделения лейтенанта Чубукова, а не артист, не рассказчик. Это у нас в селе был один престарелый царский солдат Трофим Онищук. Так он такие сказки про войну рассказывал, что верили ему только старухи, да и те другой раз сомневались. Такой был неверный старик. Сидит на завалинке, курит, слеза у него из глаза течет от древнего возраста, а все треплет, все треплет языком.
Служил Трофим в старой армии обозным, и было его дело лежать на повозке, тюкать на терпеливых коней да жевать хлеб с желтым салом. Такая тогда была обозная жизнь. Теперь обозный, конечно, другой. Теперь он полноправный боец. А раньше, в царское время, шинелька у него торчала горбом, и весь он был, как говорят у нас на селе, совершенно затрушенный.
Вот и вы тоже сердитесь, говорите: «Ближе к делу». Никакого дела почти не было. Дело было самое обыкновенное, и касается оно лейтенанта Чубукова. Когда я в часть пришел, он меня, конечно, осмотрел, усмехнулся и сразу определил. «Ты, говорит, днепропетровский». – «Это верно, говорю, я с самой Днепропетровщины, из-под города Новый Буг». – «Ну вот, говорит, учись почетной службе, быть расторопным бойцом».
И взялся он меня учить. Учит, как положено, сурово, а глаз у него, я вижу, нет-нет да заблестит каким-то смешком. Веселые у него глаза. Он что в бою, что в резерве – всегда одинаковый, всегда для бойца хорошее слово где-то бережет, дружески о бойце заботится. Может, и сам по недостатку времени недоест, недоспит, но боец у него всегда сытый, спокойный, справный.
Пошли мы в бой, а теперешний бой совсем, товарищ, не то, что при Трофиме Онищуке. Это тебе не откусывать патроны да не прикуривать от пушечного фитиля. За час немцы нагрохочут, нагремят, напылят, как за всю прежнюю турецкую кампанию. Но только от ихнего шума мало для них получается толку. Я так соображаю, что у которого человека скучно на душе или он, скажем, боится, то ему надо себя успокаивать собственным страшным шумом. Бывает, идет человек по городу ночью, конечно, опасается, а поет во весь голос, страх в себе забивает. Так, по-моему, и немцы действуют.
Да… Пошли мы в бой. День был ясный. Пшеница колышется. Даже какие-то бесконечные жучки по колосьям бегают, будто нет им до войны никакого дела.
Дрались мы как надо, но тут мина ударила рядом с лейтенантом Чубуковым и ранила его в ногу. Он и говорит: «Петренко, я сам перевяжусь, а ты рви дальше, не выходи из боя, иначе я тебя, такого-сякого…»
Что тут сделаешь? Я ему и так и сяк. «Товарищ лейтенант, говорю, жизнь командира дорого стоит, разрешите я вас выведу из огня». Одним словом, нехорошо получилось – поспорил я с командиром. За это следовало мне, конечно, припаять по-настоящему, по-армейски. Но я знаю, что правда моя: командира надо беречь, как голову от пули. Командир – человек народный.
Я упрямый. У нас на селе все настойчивые, все как я, – ну, командир и сдался. «Ладно, говорит, выводи, тебя не переспоришь, характер, говорит, у тебя очень вредный».
Идти он не может. Вместе ползем. Вечер незаметно подходит, и вижу я, что попали мы в неинтересное дело. Свои в этом месте немного отошли, а мы попали вроде как в немецкое расположение.
Ночью проползли до подсолнухов, залегли. Говорим тихо, больше шепчем друг другу. Просит лейтенант пить, а у меня фляга пустая. Ну, думаю, Петренко, негодный ты, выходит, боец: воду до боя всю высосал. А напоить надо, – у человека боль и жар, и, вижу, томится он сильно.
Выглянул я из подсолнухов. Вижу, в ложбинке камыш. Значит, там вода. Полз я до той ложбинки целый час. Два раза рядом немцы проходили, гудели что-то по-своему. Однако воды я набрал. Вода из болота, тухлая вода, не нарзан, конечно, и не ситро, но все же раненому облегчение.
Ползу я с той водой обратно. Чуть начало развиднять. И вижу – ползет немецкий солдат в наши подсолнухи, ползет осторожно, как гончая собака. Остановится, послушает и снова ползет, – прямо к моему лейтенанту. Кровь у меня застыла в жилах. Ну, думаю, все равно лейтенанта я тебе не отдам. Тихо было ночью, и тут-то я догадался, – стонет мой лейтенант, должно быть, сомлел от ранения, а немец на его стон и ползет.