Макаров просидел на палубе до рассвета. Гроза, действительно, ушла на северо-восток и все реже сигналила оттуда розовыми вспышками зарниц.
Когда начало светать, Макаров увидел невдалеке от себя седого человека в очках. Он сидел в сыром от росы плетеном кресле и смотрел на море.
Заря синела, разгоралась. В очень высоком, как бы распахнутом в глубину небе догорали звезды, бледные, как капли воды.
Человек в очках встал и показал Макарову на белую пелену, лежавшую над морем.
– Смотрите! – сказал он. – Наконец-то!
– Что наконец-то? – не понял Макаров.
– Да это же туман! Разве вы не видите? Туман! – радостно повторил он. – Это море родило здесь туман.
– Ну и что же? – спросил, недоумевая, Макаров. Он не понимал, почему этот незнакомый человек волнуется из-за такого, в сущности, пустяка, как предрассветный туман.
– Как «что же»? – сказал в сердцах незнакомый человек. – Да вы понимаете или нет? Туман в этих местах в половине лета! Да это же чудо! Это же влага! Свежесть! Роса! Об этом можно было только мечтать нам, метеорологам, чтобы здесь наконец появились такие летние туманы.
– Ах вот как! – с легким злорадством сказал Макаров, Он понял, что говорит с ночным метеорологом. – Значит, об этом можно было только мечтать!
– Ну, конечно! – ответил метеоролог.
– А я, признаться, думал, – заметил Макаров, – что вы навсегда потеряли способность мечтать.
Метеоролог снял очки и, прищурившись, посмотрел на Макарова.
– Эх, молодой человек, молодой человек! – сказал он с укором. – Скоропалительно думаете! Ну, скажем, разве вы и вправду верите в то, что есть у нас хотя бы один человек, который бы ни о чем не мечтал? Особенно о том, что связано со счастьем людей…
– Но ночью, – пробормотал, растерявшись, Макаров, – вы говорили совершенно обратное.
– Не знаю, кто вы по своим занятиям, но проницательности у вас, как видно, мало. Мало, молодой человек. Просто я не люблю преувеличений, восхищений, громких слов и всего такого прочего. И не люблю всего этого потому, что глубочайшим образам люблю природу, силу человеческого духа и настоящую человеческую мечту. А она никогда не бывает крикливой, молодой человек. Никогда! Чем больше ее любишь, тем глубже прячешь в сердце, тем сильнее ее бережешь. А вы-то этого, оказывается, и не поняли.
– Простите, я и вправду не понял, – сознался Макаров и покраснел.
– А небось литератор? – заметил метеоролог. – Ну, ничего! Бывает. Смотрите, подходим к Цимлянской.
Пароход снова загудел торжественно и протяжно. Пассажиры начали торопливо подыматься на палубу.
Вышла и молодая женщина с маленьким сонным мальчиком на руках. Ей, должно быть, трудно было его держать. Она немного перегибалась назад, и по тонким и нежным очертаниям ее тела было видно, что она очень молода, сын этот у нее – первый и единственный. Макаров догадался, что эта женщина бранила метеоролога ночью. Сейчас она ему нежно улыбнулась и сказала:
– Опять вы всю ночь не спали, Иван Петрович! Выдумщик вы, вот что!
– Мама, это пожар? – спросил мальчик и показал на запад, где в первых лучах солнца пылали десятки маленьких солнц в окнах гидростанции.
– Нет, сынок, – ответила женщина. – Это плотина. И станция. Это конец Цимлянского моря.
– Ну вот, – сказал мальчик. – Разве вы не могли его сделать еще больше, протянуть вон туда!
Мальчик показал на запад, а женщина улыбнулась и ответила:
– Это уж ты, когда вырастешь, протянешь море дальше. А мы пока довели его до этого места.
– Ненасытный возраст у моего внука, – заметил метеоролог.
Пароход шел малым ходом. Плотина медленно наплывала. Над ней сверкало небо в своей чистейшей синеве – небо раннего утра, очищенное от пыли и знойной мглы теми великими и прохладными водами, что были остановлены здесь навеки сильной и умелой рукой советского человека.
1952
Очерки и публицистика
С берегов Куры
Над мутной, зеленой Курой, в ярком солнце, Тифлис густо пенится желтыми плоскими крышами и серыми шатрами армянских церквей.
И на всем – серовато-желтый цвет окрестных гор, цвет верблюжьего меха, цвет, напоминающий пустыни Азии, монотонность ее горячих степей.
А в темных щелях армянского базара, откуда несет запахом шашлыка и стучат до вечера молоточки чеканщиков, бродят облезлые подслеповатые верблюды и ходят толпами, перебирая точеными ножками, здешние добродушные, многотерпеливые ишачки.
Базар – как персидский ковер – смесь оливковых и темных персов, диких горцев в черных башлыках, кир-пично-бронзовых текинцев, краснорожих весельчаков «кин-то», вечно вздыхающих и жарящих каштаны айсоров, красноармейцев в суровых шлемах и темно-зеленых шинелях, словно высеченных из дикого камня, и забредших сюда «фешенебельных» иностранцев в лакированных туфлях и серых макинтошах.
И над всем этим висят вопли ишаков, треск жаровен, чад, бодрые крики автомобилей и густое небо.
Тифлис не знал гражданской войны. И это заметно повсюду. Нигде я не видел такого громадного количества сердитых старых чиновников с облезлыми бархатными околышами, чопорных в нищете офицерских своячениц, донашивающих убогие меха, и хрипунов генералов, торгующих на Головинском проспекте папиросами.
В Тифлисе – это целый мир брюзгливых осколков от прошлого. Он не ждет возвращения старого, но хранит все его традиции, все мелочи старого быта. И генералы с папиросами, стоящие на Головинском, говорят постоянным покупателям «здравия желаю» и величественно козыряют, а у офицерских своячениц целуют почтительно руку в заштопанных нитяных перчатках.
А в советских учреждениях – небывалая чистота, зеркала паркетов, тишина, ковры, ковры и ковры и осторожное позванивание телефонов. И всюду то гортанный, то свистящий говор и затейливая вязь грузинских и армянских надписей. Над белыми колоннами александровских зданий, над храмом Славы с оградой из бронзовых пушек, над бывшим дворцом наместника, всюду трепещут по ветру громадные красные флаги.
В уличной жизни Тифлиса нет нездоровой, визгливой, подозрительной суеты Одессы и Батума, наполненного англизированными одесситами. Здесь – сдержанное оживление, нет ажиотажа (по крайней мере, заметного), здесь большей частью крупные и верные дела.
На днях я просматривал описок экспонатов, отправляемых Закавказьем на Лионскую ярмарку, и только тогда понял, как богат и пышен Кавказ. Душистые сухумские табаки, армянский мед, воск, шелк, вина, ковры, самшит (дерево, мало уступающее по твердости металлу), эвкалиптовое масло, красное дерево, фисташки и т. д. и т. д. Невольно я вспомнил сельскохозяйственную выставку в Батуме, ее душистые залы, заваленные экзотическими плодами, среди которых золотели лимоны величиной с арбуз, изрытые узором глубоких и затейливых борозд (цитроны).
Сегодня – воскресенье, и я ушел из нового Тифлиса в старый, на гору Давида, на могилу Грибоедова, заросшую черным плющом.
Внизу лежало море плоских крыш, вилась Кура, а за ней синим льдом уже горели вершины Главного хребта.
И, глядя на бронзовый барельеф Грибоедова, слушая в тишине и пустынности плеск воды в церковном фонтане, читая стертые строки о том, что Грибоедов «убит в Тегеране генваря 30 дня 1829 года», я вспомнил, какая это древняя земля, покрытая тысячелетней пылью.
А внизу пурпурным пятном трепетал по ветру флаг над Совнаркомом.
Тифлис, 1923
Вишни и степь
От Запорожья до Херсона все пристани были завалены вишней и черешней, из широких корзин сочится по палубам липкий сок, и вишней пылает над плавнями короткий закат.
Херсонский порт задыхался от корзин, зашитых белой и розовой кисеей. Их грузят на пароходы с рассвета. Пароходы облеплены шаландами; с них медные люди хрипло и упорно вопят:
– Капитан, приймить вишню!