Весь этот материал идет на телеграф, радиостанцию и в радиорубку ТАСС, откуда дикторы читают его редакциям множества провинциальных газет.
Если вы слушаете радио, вы знаете эту передачу – медлительную, с упоминанием всех точек и запятых и с передачей собственных имен по буквам.
Получается так: вместо Чан Кай-ши диктор противным голосом (я уверяю, что в жизни у дикторов очень приятные голоса вполне мужественного тембра) читает не торопясь: Червонец Анна Николай тире Катя Анна И краткое тире Шанхай Иван точка.
Чтобы дослушать эту тягучую передачу, нужно железное терпение.
Как-то в глухой деревне на Оке я видел, как крестьяне слушали ее с необычайной жадностью. Им нельзя было отказать в недостатке терпения, но слушали они не терпеливо, а с жадностью. И это понятно.
Сидя у Оки, где ветер трясет худые ракиты и сыплется безнадежный дождь, можно было слушать весь мир с его стачками, восстаниями, перелетами через океаны, конференциями и открытиями новых заводов.
Но есть и привилегированные города – Ленинград, Нижний, Харьков, Смоленск и Ярославль. Им информация передается по клейншмидту.
Клейншмидт – буквопечатающий аппарат. Схема работы как будто несложна. Машинистка (их зовут пуншеристками) пишет на пишущей машинке, предупреждающей вспышкой красной лампочки о том, что кончается строка. Но вместо строк на бумаге, из машинки выползает пергаментная лента с пробитыми на ней точками – машинка (она называется пуншер) сама переводит наш алфавит на знаки Морзе.
Пробитая этими знаками пергаментная лента идет в особый передатчик – трансмитор. Он втягивает ленту в себя и передает ее содержание по прямому проводу в Ленинград или другой город. В Ленинграде провод присоединен к пишущей машинке вроде телетайпа. Она автоматически принимает информацию, переводит ее со знаков Морзе на русский алфавит и печатает на бесконечной ленте. Ленту время от времени отрывают и передают редактору. Вот и все.
Быстрота передачи поразительна. Середину телеграммы еще пишет пуншеристка, а начало уже автоматически печатается в Ленинграде.
Иногда вместо букв клейншмидт начинает бешено выстукивать сотни цифр или нечленораздельно мычать: ба, бы, ба, бы, ба, бы… но это бывает редко, – только во время изморози.
Клейншмидтом управляют механики.
Долгое общение с этими прекрасными аппаратами не убило у некоторых из них суеверий.
Правда, суеверия эти носят отчасти научно-популярный характер.
Один из механиков поверил в дурной глаз или в дурные излучения довольно скромного и спокойного редактора. Механик точно установил, что как только этот редактор подходит к клейншмидтам, они моментально портятся и начинают нечленораздельно мычать.
Механик объяснил это вредными излучениями, исходящими от редактора.
Он долго рассказывал пуншеристкам об отрицательном и положительном полюсах, но пуншеристки так и не поняли, – по их мнению, редактор был положительным полюсом, но на клейншмидт он почему-то действовал отрицательно.
Механик, доведенный до отчаяния, явился к начальству и слезно просил не допускать злополучного редактора к клейншмидтам даже по служебным делам.
На клейншмидтах работает отдельный редактор – самый скорый и зубастый. Объясняется это тем, что клейн-шмидт имеет дело с очень капризными и избалованными городами – им все не нравится. Поэтому нигде так часто не употребляется выражение: «не морочьте голову», как на клейншмидтах. Каждый день редактор выдерживает бой, полный язвительности и скрытой желчи, то с Ленинградом, то с Нижним, то с Ярославлем.
Есть еще множество людей, обслуживающих этот водопад информации – машинистки, корректоры (народ недоверчивый и зараженный критицизмом), шоферы, ротаторщики, и, наконец, дирижер: человек, дирижирующий столь пестрым оркестром людей и механизмов.
Нельзя на нескольких страницах охватить работу ТАСС и РОСТА и дать полное представление о ее сложности и важности. Я поневоле ограничиваюсь короткими очерками.
Но я хотел бы сказать еще несколько слов о быте ТАСС. Из чего слагается этот быт. Из бесконечных ночей, из конгломерата людей, связанных общей работой, из напряжения и редких минут отдыха.
Естественно, что столь напряженную работу можно хорошо выполнить только с легким сердцем, с легкой ду-ой.
Поэтому мрачность в работе, тяжеловесность, десяти-пудовая солидность редкие гости в ТАССе и РОСТе.
Человек, выпускающий тридцатый лист срочного материала, несмотря на то, что у него кружится от усталости голова, может рассказать вам в перерыве между двумя листами необыкновенную историю, над которой вы будете долго хохотать.
Разговоры в редакциях идут по необычайно извилистым руслам: говорят о Горьком и Марселе Прусте, о тракторах и комбайнах, о совхозах и «Заговоре чувств», о штормах и уральской нефти, о сырье, об АХРе и о том, какие уключины лучше – обыкновенные или выносные.
Следовало бы проделать такой опыт: в течение месяца застенографировать все эти разговоры, рассказы, споры и реплики и сделать из них книгу. Я думаю, что это была бы одна из интереснейших книг на будущем книжном базаре.
Дать некоторое представление о лице ТАСС и РОСТА можно такой формулировкой:
Современность + быстрый темп работы + новейшая техника + обилие незаурядных людей + хорошо развитое чувство товарищества + политическая выдержка + умение легко работать = ТАСС и РОСТА.
1929
Колхозная академия
Очерк говорит об одной из громадных фабрик Союза по «изготовлению кадров» – Тимирязевской сельскохозяйственной академии. Социалистическое преобразование сельского хозяйства и бурный рост колхозов требуют новых кадров сельскохозяйственных специалистов. Новые агрономы должны забыть об единоличном крестьянском хозяйстве и стать знатоками хозяйств крупного и обобществленного. Тимирязевская академия включена в конвейер социалистического строительства и не отстает от требований сегодняшнего дня. Она преобразована в Академию социалистического земледелия и сверху донизу перестроена для подготовки новых сельскохозяйственных кадров.
В 1914 году я был кондуктором московского трамвая. Две недели нас гоняли по линии «Б» и по другим окраинным линиям, а потом, в виде законного отдыха, переводили на два-три дня на «паровичок». «Паровичок» ходил в Петровско-Разумовское, до академии. Трамвая еще не было. Паровоз, похожий на вокзальный самовар, фальшиво посвистывая, тащил четыре прицепных растерзанных вагона.
Была поздняя осень. Учебный год уже начался, но в Петровском стояла глухая тишина, свойственная крепостным городам и дворцовым поместьям. Почти всегда мы ходили порожняком. Лишь изредка возили упитанных и румяных студентов и древних профессоров. Профессора внушали страх своей насупленностью.
С тех пор у меня о Петровском осталось впечатление, слагавшееся из трех элементов: тишины, безлюдья и идиллической калины, красневшей в профессорских садах.
Второй раз я попал в Петровское в 1930 году – через шестнадцать лет. Зима и глубокий снег, казалось, совсем похоронят Петровское в безмолвии и пустынности. Но оказалось – не так. Я попал в студенческий город, в споры, в лихорадку работы. Я воочию увидел то, что называется «темпом».
О зеркальных паркетах, отражавших профессорские седины, почтительных студентах, мечтавших попасть в удельное ведомство, и безбурном житье академии, питаемой неторопливой наукой, никто не помнит. Все сдвинулось. Академическая жизнь пошла ледоходом.
Каждый день полон нового, – сегодня создается студенческая коммуна, завтра обучают рабочих-колхозников управляться с сельскохозяйственными машинами, послезавтра обсуждают совместно с коллегией Наркомзема проект реорганизации академии.
Внешность во многом определяет работу. Какова внешность Тимирязевки?
Нет строящихся зданий, лесов, штабелей досок, бочек цемента, – вообще нет внешних признаков строительства. Но воздух стройки пропитывает все вокруг.