Конец 1877 и начало 1878 года ознаменовались новыми арестами среди рабочих и новым подъемом рабочего движения по всей России. Жандармы схватили первых создателей рабочей организации столицы, которую они между собой уже и тогда называли Союзом русских рабочих, хотя формального его провозглашения еще не было, не было ни устава, ни программы. В застенки попали Семен Волков, Алексей Петерсон, Карл Иванайнен, Обручников и другие.
Но их места в союзе заняли новые люди, среди которых были не только передовики-металлисты, но и текстильщики, мало-помалу втягивавшиеся в борьбу.
Халтурин и Обнорский продолжали сколачивать рабочую организацию. Они как бы предвидели разлив — стачечной борьбы, хорошо сознавая, что только сплоченность, солидарность, чувство товарищества и высокая организованность рабочих помогут им выйти победителями.
В феврале в России воют вьюги, крутит метель, наметая сугробы снега, на февраль обычно падает и масленица. В деревнях строят снежные горки, потом берут их приступом, в городах ездят на разукрашенных тройках, и всюду объедаются блинами. Кто ест их с икрой и балычком, запивая водочкой «от Смирнова» «со слезой», кто завертывает в блин соленый грибок и пьет сивуху собственного приготовления, много и таких, кто только смотрит в рот обжорам. После 1861 года правительство всегда ждет на февральско-мартовских масленицах каких-либо эксцессов — как-никак юбилей отмены крепостного права, годы прошли, а крепость фактически осталась, «новая воля» многим «похуже старой неволи» стала. Жандармы в эти дни настороже, осведомителям Третьего отделения чуть ли не в каждой пирушке мерещится заседание кружка с «возмутительными антиправительственными речами».
На этот раз масленая неделя прошла тихо, усталые «блюстители порядка» с первого дня великого поста начали вознаграждать себя за труды и вынужденное воздержание. Шеф жандармов также решил немного передохнуть и в последний день февраля явился в Третье отделение только в первом часу дня.
На письменном столе в кабинете лежала докладная записка исполняющего должность градоначальника Козлова. Мезенцев неторопливо вскрыл конверт и, привычно пропуская фразы официального обращения, бегло просмотрел первую страницу. Но что это? «На Новой бумагопрядильной и ткацкой фабрике, по Обводному каналу, № 64, 27 февраля возник беспорядок, заключающийся в том, что рабочие отказались от работы и, сгруппировавшись во дворе фабрики, стали заявлять свое неудовольствие на администрацию.
…Сегодня рабочие собрались на фабрику в 5 часов утра, мастера пустили в ход машину, но кончилось тем, что рабочие из недоверия к новому управляющему поговорили, покричали, что за такую плату невозможно работать, сами погасили газ и разошлись по домам. С 8 часов они стали группироваться для соглашения относительно принятия расчета и новых условий.
Насколько можно было заметить, рабочие положительно соглашаются уже на условия, предложенные фабрикою, но, не питая ни малейшего доверия к новому управляющему, требуют смены его и с этой целью, как носится слух, хотят проникнуть толпою к Зимнему дворцу и повергнуть таким путем свою просьбу на всемилостивейшее его императорского величества воззрение. Меры против этого с моей стороны приняты…»
Мезенцев вызвал к себе Козлова, чтобы договориться на случай, если рабочие попытаются под видом подачи прошения на высочайшее имя организовать уличную демонстрацию.
Вечером 27 февраля Михаил Родионович Попов и Плеханов встретили знакомого разносчика газет. Это был типичный представитель пронырливой, крикливой и всегда все знающей корпорации.
— Слыхали, на Обводном шпульщики забастовали, фабрика сегодня стояла целый день.
— А почему, причины в чем?
— Управляющий Фиш, англичанин, по-русски ни «бе» ни «ме», зато здорово кумекает насчет того, как русского человека облапошить. Взял ни с того ни с сего и уменьшил сдельную плату — по прядильному на десять копеек с пуда, по ткацкому на пять-шесть копеек с куска. Я сейчас в артель бегу, там собрались шпульщики, спорят — выходить назавтра на работу иль дальше бастовать. Пошли со мной, что ли…
Плеханов и Попов двинулись за газетчиком. В артельной квартире, где в основном жили тверские рабочие, шпульщики не старше пятнадцати-шестнадцати лет, стоял страшный гвалт.
— Дурим ли или нет, а только так и знайте — завтра не станем на работы.
— По-вашему выходит, идти нам всем за шпульщиками, а по-моему, нужно шпульщикам вихры надрать. Отцы-то в деревне — поучить и некому.
— Фу-ты ну-ты, мы-ста, вы-ста, надрать вихры, еще кто кому…
Приход интеллигентов прекратил споры. Наступила минута неловкого молчания. Шустрый газетчик, стараясь вывести всех из затруднения, с серьезным видом обратился к Плеханову:
— Вот не знаем, как нам быть, бастовать ли всем или становиться на работы.
Рабочие прыснули, послышались реплики:
— Да тебе что, Андроныч, на кой леший тебе становиться?
— Твое дело — взял под мышки газеты и знай выкрикивай: «Кому новых, свеженьких газет!»
— Хватит, дайте людям слово сказать, и так языки начесали, а надумать ничего и не надумали.
Плеханова не нужно было просить, он любил и умел выступать внезапно, экспромтом.
— Господа, даром ничего не дается. Поверьте мне, я хоть и не пророк, но не нужно быть и пророком, чтобы предсказать, что это ваше вполне законное желание — не давать себя в обиду — хозяева и правительство назовут бунтом. Но вы этим не смущайтесь: мы постараемся вывести ваше дело на свет божий, мы будем печатать о ходе вашей стачки в газетах. В крайнем случае, если понадобится, можно будет подать прошение, по-моему, лучше не государю, а наследнику, он, говорят, более расположен к простому человеку.
Плеханов разгорячился, рабочие слушали с напряженным вниманием. Заканчивая свою импровизацию, Георгий Валентинович вскочил на табуретку.
— Мне остается сказать вам еще только вот что: вы заметили, я все время говорил — мы да мы, а не я. Есть много, господа, людей, которые готовы работать и жертвовать своей жизнью для блага русского народа, для блага русского рабочего. А пока, господа, прощайте. Я вам сказал наш совет, ваше дело принять его или отвергнуть.
— Благодарим!
— Покорно благодарим!
Попов и Плеханов прямо из артельной квартиры поспешили оповестить землевольцев о предполагаемой стачке.
По дороге Попов заспорил, не соглашаясь с намерением Плеханова сразу превратить стачку в уличную демонстрацию под предлогом подачи прошения наследнику.
— Да пойми ты, Михаил, ведь стачка возникла стихийно, никто ее не готовил, значит так же стихийно она может и прекратиться, а мы используем ее как агитацию действием, если не бунтом, так демонстрацией.
Попов возражал.
На следующий день к вечеру Петр Анисимович Моисеенко рассказывал Халтурину:
— Я слыхал сегодня, как интеллигенты говорят, что стачка сама собой произошла. Ну, и пусть себе. А ведь какую работу мы провели там со шпульщиками и ткачами, прежде чем фабрика стала. Теперь, Степан, нужно требования конторе предъявить. Мы их тут набросали, посмотри.
— А чего смотреть-то, Петр, знаю, что вы все обговорили с рабочими, не от себя придумали, ведь са-ми-то не чужие, рабочие и есть. Ты вот лучше скажи, слыхал я, к наследнику идти хотят?
— И не говори… В царя вера еще сильна у ткачей, это тебе не металлисты. Нам и то изворачиваться, ой, как приходится! Иначе и слушать тебя не будут. Мы уж отговаривали, попов, правительство да дворян ругали. А царя нельзя, словом, «посуду бей, а самовара не трогай». И уговорили бы наверное, да вот дружок твой, Плеханов, всю обедню испортил, побывал у шпульщиков да к наследнику идти призвал. Что-то я не могу понять, ведь из народников он, а рабочих к царскому сыну зовет с поклоном идти.
— Не понял ты, не понял, Петр, Плеханов, сдается мне, рабочих на улицу вывести хочет. Это не худо, только ведь рабочие ткачи не поймут, что подача прошения — зацепка, а главное — свою силу перед народом показать, как в семьдесят шестом году у Казанского да в прошлом на Смоленском кладбище. Не отговорили?