В резне, в огне, в насмешках и забавах на допросах мы клонимся, мы дрожим, мы рассыпаемся, как камни. А ты любишь меня, ты хочешь слепить из моего железного члена детскую ручонку, из моей громовой челюсти — ларец для своих слез; я — сокрушающий камень, ты — зыбучая земля; огонь, пожирающий все вокруг, не коснулся меня, пот выступил на наших лбах — и вот мы странствуем в небе ночном, то мирном, то крутящемся бурно к восходящему Солнцу, к оку тишины, где собрана вся ярость земных сражений.
Джафар ведет Амиклею в бордель, толкает ее к стене общей комнаты. Мальчики — слуги — в их волосах застряла конская щетина — окружили ее и принялись ласкать грязными пальцами; ее живот, руки, лицо, стали липкими от их прикосновений; их пальцы дрожат оттого, что весь день они дрочили и лакали вино.
— Теперь, приготовленная, умащенная, освященная нашими руками, теперь, сестра Амиклея, ты можешь без сожалений отдаться тем, кому велит Джафар.
И Джафар отдал ее своим товарищам. На заре он вытащил ее из их рук, из их ног, он вытер волосы Амиклеи ладонью, он прислонился спиной к стене, расстегнулся и выпятил свой расстегнутый гульфик. Он выгнулся под зарешеченным окном. Спящие бляди, клиенты, сутенеры, сводни вздрагивают, когда первый солнечный луч касается их сопливых ноздрей, их залитых вином грудей, их животов со склеенными спермой прядками, их губ, на которых свежий ветерок колышет волоски с лобков. Амиклея просунула руку между ляжек Джафара, насвистывающего с соломинкой от коктейля в зубах, она берет член, прижимает его к своим губам, трясет его; член, зажатый в руке, нагревается, растет, Амиклея обнимает его полуоткрытыми губами, на ее зубах блестит слюна, ее верхняя губа накрывает головку члена, кипящего, как край отравленного кубка, ее глаза блестят, затуманенные, блестят.
…Вот уже месяц женщины идут по разоренной равнине; весна только начинается; солдаты, все молодые, бьют их, стегают кнутами; однажды вечером Амиклею, спавшую на земле, пленницы унесли в развалившийся барак; вдоль его стен зацвела глициния; здесь, на пепелище, родился ребенок; ветер вздувает пепел, словно идущий человек. Солдаты пьют, горланят песни, кидают черные камни и куски толи в женщин. Один солдат вытаптывает глицинию сапогами, прикладом, он отталкивает женщин, отбирает ребенка, мокрого, холодного, уходит, бежит к солдатам, сидящим вокруг костра, он подбрасывает ребенка в воздух, ловит его, обливает вином, осыпает землей, держит вниз головой, зажав его ножки в своих затянутых в перчатки ладонях. Амиклея стоит, не двигаясь, женщины пытаются удержать дверь развалившейся хижины. Одна из них, которую насилуют солдаты, кричит, ее голова бьется об их отяжелевшие от снега и отвердевшие от мороза сапоги, при ходьбе по насту они стирают большие пальцы ног; черный паук на нарукавных повязках солдат полинял от пота ударов, объятий, от дождя, от пролитого супа. Женщины подурнели, усталость и нужда разрушают их; может быть, свежее личико, немного блеска в глазах, нежное прикосновение пальчика смогли бы взволновать молодых солдат, но они не замечают ничего, они ненавидят эти безразличные тела, они бьют их по привычке и приканчивают от скуки. Солдат бросил ребенка на живот Амиклеи, ничком лежащей на рельсах. Когда стемнело, тот же солдат схватил еще живого ребенка, поднял его за ручку и выбежал; в другой руке у него бутылка спирта; прикрепив ребенка к мотку колючей проволоки, солдат выстрелил; проволока спружинила; солдат снова прикрепил ребенка к проволоке и потащил ее к газовой камере. С расстрелянного вражеского бомбардировщика, рухнувшего на вершины сосен у озера, слетают орлы; в это замерзшее озеро пятнадцатилетние солдаты сгоняют пленных — они бьют их рамами и сиденьями велосипедов. Пленные — многие из них раздеты — прыгают на лед, автоматные очереди сбрасывают их на окровавленные сосульки; один из солдат хватает девушку, сбежавшую и спрятавшуюся в сарае велосипедистов, он берет ее за талию и так, танцуя, подводит к берегу, опускает ее в ледяную воду по шею, опускает на мгновение ее в воду с головой, потом подгребает две заостренные сосульки и сжимает ими горло девушки, пока та не умирает.
У газовой камеры солдат откалывает ребенка от мотка колючки и швыряет его в кучу живых и мертвых, сидящих, лежащих, стоящих вперемешку с их экскрементами, изошедшими в момент страха и гнева. Железная дверь заперта, солдаты толкают ее локтями, плечами, коленями; дверь дрожит; солдаты затаили дыхание; легкий железный утренний шум дортуара для девочек. Один солдат открывает дверь; сгнившие детские трупы хлынули, как дохлые рыбешки, к ногам солдата, он раздвигает их ногой; голые черепа, впалые щеки, вывихнутые плечи с отметинами кнута, эти ноги, такие тонкие, что их можно перебить одним ударом, глаза, на радужной оболочке которых кулак оставил кровавый потек, эти пробитые лбы, которые их мамы, когда — то такие молодые и красивые, целовали по вечерам, чтобы прогнать страшные сны, эти иссушенные губы, по утрам пылавшие на их лицах, розовые, теплые после сна, в предвкушении лакомства; солдат отряхивает сапоги; от башни к башне перелетают орлы. На спящую на сырых рельсах Амиклею медленно надвигается поезд, давя сгнившие трупы, колыбельки, коляски, детские кепочки, набросанные на пути и присыпанные мелким сверкающим снегом; пятнадцатилетние солдаты лезут в вагоны, набитые живыми и мертвыми детьми, срывают цепочки, медальоны, щипцами вырывают золотые зубы изо ртов живых, хлещущая розовая кровь агонии орошает вырванное золото и ищущие его щипцы.
Весной по реке плывут стволы деревьев, вода заливает камни, поля, леса, руины, унося увядшие цветы, кору, обломки игрушек, тряпки, куски кровли. От воды исходит свежесть, Амиклея с женщинами моют детей во вскрывшемся ото льда озере; пятнадцатилетние солдаты, прощенные, в майках защитного цвета удят рыбу, ловят на берегу лягушек. Амиклея и женщины укладывают детей на соломенные постели в бараке велосипедистов; они стирают и полощут куртки и рубашки пятнадцатилетних солдат; выцветшие нарукавные повязки горят в очаге. Пятнадцатилетние солдаты в испачканных тиной майках с хриплым смехом отрывают лягушачьи лапки и бросают их в кипящую воду. Светлой ночью они тихо поднимаются с подстилок, стряхивают солому с мятых маек, напяливают на себя сырые куртки и выходят; они бегут гуртом, стуча пятками по усыпанным сосновыми иглами камням; в лесу они трогают вражеский бомбардировщик, плюют на двойные кресты, нарисованные на крыльях и фюзеляже, они достают из карманов курток портрет Повелителя Войны, своего застрелившегося вождя, фотографию, сорванную со стены барака велосипедистов; они прикрепляют фото к стволу сосны, приветствуют его, вскидывая руки, они кричат, они топчут землю босыми ногами, они хватают самого юного, раздевают его, связывают ему ноги велосипедной цепью, подвешивают вниз головой на нижний сук дерева, они толкают его, стегают поясами, спрятанными под майками, они дрочат на его сотрясающуюся спину, на его растрепанные волосы, еще хранящие след от каски; потом, развязав его, они ведут его к реке, текущей в чаще леса, сметающей стволы на пути к морю; они бросают мальчика вниз головой в бурную воду и бегут, молча, задыхаясь, по их лицам хлещут молодые листочки, отблески луны и бомбардировщиков.
Амиклея проснулась, дети, младенцы спят в расстрелянной заре, прижавшись к ее бокам.
— О мать моя, принцесса Экбатана, столь благосклонная к крови твоих рабов, голова твоя — тяжкий мак. Отныне не жить мне вне диких миров.
Море серое, дети и подростки, одетые в просторную морскую форму, играют на палубе, спят, прижавшись к канатам; их руки и плечи дрожат во сне, они тявкают, словно охотничьи собаки, которым снится, как они гонят добычу и хватают ее зубами; на их щеках белеют отметины от ударов хлыстом, ранки в уголках глаз жжет солнце; они дрожат, когда их окатывают соленые брызги. Матросы перешагивают их тела. Они разместили их в своих каютах, перешили для них свои старые костюмы. На стоянках они выходят с детьми в порт и возвращаются с целыми охапками игрушек, сладостей, ботинок, передников и соломенных шляп.