Записки из рукава
Стихи можно заучить наизусть. Так я и делала: во внутренней тюрьме Ленинградского КГБ, в «Крестах», на этапе. Даже сейчас, в ссылке, я больше надеюсь на свою память, чем на удачу: 7 экземпляров «Книги разлук» было у меня изъято! Вспомнила, восстановила — живут.
А что делать с прозой, со всякого рода заметками, набросками, с этими маленькими историями о людях, которых я никогда больше не увижу, не встречу, о многих из которых я едва ли вспомню, если потеряю эти крошечные листочки, иногда размерами в половину спичечной этикетки? Бесконечные обыски, тайные и явные, законные и незаконные, лишили меня большей части моего маленького тюремного архива. Власть и Сила (пишу с прописной исключительно из уважения к Эсхилу!) не так страшны в облике бандитов с большой дороги, как утомительны в роли мелких воришек и крохоборов. Мелких, как и повсюду, больше, чем крупных. Они с равным служебным рвением шарят в карманах, за пазухой, в женском белье, в помойках, в канализации. Одно удовольствие наблюдать их во время обыска в тюремной камере: заметно, что параша — любимый объект их внимания. Они вспарывают матрасы, отдирают плинтусы, обшаривают подоконники, но все поглядывают в заветный уголок…
И вот я решила записывать свою одиссею в виде коротких заметок: так легче и запомнить, и припрятать, и переправить на волю или оставить верному человеку на сохранение.
Воруйте, воруйте — что-нибудь да останется! Перед тем как обработать вновь прибывших заключенных (дактилоскопия, фотография и пр.), их держат в «собачнике».
Камера площадью 5 — 6 квадратных метров с узкой скамьей по периметру. Стены «набросаны» известковым раствором — не прислониться. Холод поистине собачий.
Меня привели часа в 2 дня. К вечеру в камере сидело и стояло 16 женщин. Когда у стоявших уставали ноги, сидевшие уступали им место. Делились своими бедами, сигаретами, просвещали новичков.
Вечером объявили ужин, и в «кормушку» просунули первую миску с кашей. Запах подгорелой овсянки разнесся по камере. Некоторые ели, чтобы согреться, большинство отказалось.
Через полчаса в «кормушке» показалась голова «баландера» и объявила: «Давайте миски. Чай!».
Все ожидали, что взамен мисок появятся кружки с чаем. Но нет, чай стали наливать прямо в грязные миски. Вымыть их было негде, так как водопроводного крана в камере не было. Все мечтали согреться горячим чаем, но только две или три женщины решились пить его из грязных мисок.
Если бы я еще раньше не объявила голодовку, то начала бы ее с этого «ужина»; за всю свою жизнь я не видывала собаки, которой для питья не потребовалась бы отдельная миска!
21 декабря все до одного надзиратели в «собачнике» были пьяны. Они то и дело заглядывали в «кормушку», отпускали в наш адрес сомнительные комплименты, орали друг на друга в коридоре. Бывалые зэчки объяснили, что в этот день (или накануне, сейчас уже не помню) в «Крестах» выдают зарплату.
Одна бойкая девица, увидев в «кормушке» улыбающуюся рожу надзирателя, попросила:
— Дай закурить!
— Ах… будешь дурить? — отвечает они выжидательно смотрит на нее.
А девочка возьми и ответь ему на том же языке и тоже в рифму — что-то в смысле того, что он может обойтись и без ее услуг, если ему приспичило. Вся камера расхохоталась.
Надзиратель отворил дверь и потребовал, чтобы она вышла из камеры.
— Не ходи! — крикнула женщина постарше. — Хотят разбираться — пускай вызывают корпусного. Мы скажем, что он первый тебя оскорбил.
— А чего мне бояться! — фыркнула девчонка и смело пошла к двери.
Ее увели. Через несколько минут мы услышали ее крики и мольбы о пощаде. Кричала она так страшно и так долго, что мы все пришли в ужас: «Что они там над ней творят?!».
Через час ее втолкнули обратно. Она забилась в угол и долго сидела, закрыв лицо руками и не отвечая на расспросы. Все ее утешали как могли. Наконец она сняла с головы платок, и мы увидели, что эти изверги обрили ей полголовы, оставив волосы только спереди и с боков — под платок.
Надо сказать, что в тюрьмах стригут женщин наголо, если находят у них вшей, — случается такое. Но, во-первых, никаких проверок на вшивость никто еще не проводил, а во-вторых, даже если бы у нее что-то и обнаружили, то какой же был смысл остригать только полголовы?
— Ничего, плюнь на это дело! — утешали ее. — Челка есть, с боков волосы видны — ну и ладно. В лагере отрастут.
— Если бы только это! — воскликнула она и залилась слезами пуще прежнего. Больше она ничего не рассказала, и мы не стали ее расспрашивать.
Почему я ничего не сделала в ее защиту, сразу же, как только услышала ее крики? В тот момент, а вернее, в тот день я еще мало реагировала на окружающую обстановку. Последний раз я встречала уголовниц весной 1964 года, когда сидела в «Крестах» по 191-й статье — сопротивление представителям власти. Естественная отчужденность порядочного человека, попавшего в среду непорядочных. Я была занята собой: голодовку объявила как-то сгоряча, это был первый всплеск протеста, а теперь нужно было распределить его во времени, рассчитать силы, установить срок, наконец. Через несколько дней я уже поняла, что сил моих хватит надолго и что я попала в гораздо более порядочную среду, чем та, в которую окунулась с первого ареста.
Не сработал рефлекс защиты ближнего, в обычной жизни редко меня подводивший. Этой истории я стыжусь до сих пор, ибо считаю, что должна была вести себя безукоризненно с первой минуты, с первого шага по этому новому кругу.
Были ли после ситуации, в которых я вела себя недостойно? Пожалуй, не было. Хотя бывали минуты внутренней растерянности, когда я заметно для окружающих в считанные секунды должна была решить, как мне себя вести. Были ошибки, но не те, которых можно стыдиться. Некоторые эпизоды тюремной жизни я переживала в воспоминаниях снова и снова, пытаясь понять, что и почему я сделала не так.
Иногда я нахожу ответ сама, иногда обращаюсь к более опытным друзьям. Что ж, учителя у меня были те же, что могли быть у любого, — Солженицын и другие. Опыт постоянных, но кратковременных арестов последних лет давал мало. Сейчас, через полгода после этой истории, я считаю, что мне повезло — весь этот опыт был мне необходим, более того, требуется еще некоторое продолжение…
На другой день всех вновь прибывших повели в женский корпус и стали разводить по камерам. В коридоре корпусная начальница почему-то сразу выбрала меня из толпы и велела отойти в сторону. Затем она очень быстро развела женщин по камерам: «Трое — сюда, четверо — сюда», — и так далее. Когда осталась одна я, она повела меня в конец коридора, вручила мне матрас, миску с кружкой и раскрыла передо мной дверь новой камеры.
Я остановилась у порога. Узкая, длинная камера шириной чуть больше двух метров, длиной метров 12 — 15. Двухэтажные нары стоят вдоль стен, оставляя посередине неширокий проход. 36 «шконок». Небольшое окно почти не пропускает дневного света, и в камере горит электричество, хотя уже середина дня. Я с удивлением замечаю, что в камере нет ни одного свободного места. Оборачиваюсь к надзирательнице:
— Простите, но здесь нет мест.
— Ложись на пол под шконку, — отвечает она и захлопывает дверь.
Я здороваюсь с обитательницами камеры, кладу свернутый матрас в свободный угол возле окна, сажусь на него и закуриваю.
— Это ты, что ли, политическая? — спрашивает меня здоровенная бабища мужским голосом. Остальные притихли и выжидающе смотрят на меня.
— По-видимому, я, раз уж вам дали такую информацию. Расспрашивают о деле. В этих расспросах есть что-то настораживающее. Я отвечаю очень коротко.
— А почему ты не стелешь матрас и не ложишься?
— Так ведь некуда.
— Забирайся под любую шконку, какая понравится, — говорит та, здоровая баба. Она здесь вроде атаманши. В ее словах и в том, как на меня глядят остальные, мне чудится желание поглумиться.
— Я не крыса, чтобы ютиться под нарами. Общий взрыв возмущения.