И ещё говорила жена Глеба: все мы, в сущности, ведём себя не так, как нам хотелось бы — по нашему уму, совести, даже зачастую, прости, физиологии… Да, да… Все в той или иной степени и с разным успехом притворяемся, симулируем, выкручиваемся… Я говорю сейчас не о личной жизни, а о так называемой общественной… И это не должно звучать обидно: к этому всех нас принуждает чуждая, противоправная, выражаясь юридическим языком, сила… А в этом судебном процессе, в том, как его воспринимают, можно увидеть достаточно ясно то, о чём я говорю…

Так, или вроде того, говорила иногда жена Глеба, и звучало это красиво, метафорично и вроде бы разумно. Но тоже не облегчало его состояние.

Он стал больше пить и чаще встречаться с теми, кто разделял его пристрастие: с соседом по дому — отставным премьером балета, которого почти не знал, и с другим соседом — малорослым писателем, кого знал хорошо, но чьих книг не читал; а также со старыми, почти забытыми знакомыми, которые не знали ни Марка, ни подробностей судебного процесса и не интересовались ни тем, ни другим. С ними ему было легче разговаривать.

Но в разговорах с Ольгой он по-прежнему часто возвращался всё к тому же и давал полную волю — аж самому бывало тошно — не то раскаянию, не то самобичеванию, сладострастно повторяя:

— Я трус… трус!

— Ты не трус, — терпеливо говорила Ольга. — Ты просто…

— Ну, скажи, скажи уже — невропат! — подсказывал он. — Нервяк!

— И скажу. У нас трудно им не быть…

Ольга знала, чтО говорила: из её большой семьи мужья двух старших сестёр были расстреляны как враги народа — оба простые заводские инженеры; родной брат — слесарь — был арестован за антисоветские разговоры, когда случил срочную, и отправлен на десять лет на Колыму, где пробыл около двадцати и умер там же в сорок с небольшим; а самый старший брат, будучи на фронте, загремел в штрафную роту — из-за писем к жене, в которых выражал возмущение тем, как относятся к ней и к их маленькому ребёнку городские власти Москвы. Вернулся он из штрафной без обеих ног. И ещё — совсем уж мелочь: её старшую сестру, кормилицу семьи, опытного детского врача уволили с работы — не за плохое лечение больных, а за плохое «происхождение»…

И, однако, Ольга не позволяла себе распускаться, быть нервной и плохо управляемой на людях. Родной власти она, в своё время, ответила своеобразно: не стала поступать в комсомол, когда ещё училась в школе, и дала клятву, что её нога не ступит на территорию московского Кремля. Слово она сдержала.

В семье у Глеба тоже не всё было в ажуре. Но с Ольгой не сравнить: арестован у него был только отец — за вредительство, однако в заключении пробыл недолго: время ещё было не совсем то — 1929-й год. А его начальника и начальника его начальника, арестованных позднее, расстреляли…

Не так давно, незадолго до ареста Марка, Глеб в очередной раз вспоминал об отце, и ему вдруг захотелось написать стихотворение — быть может, первое серьёзное стихотворение в своей жизни. До этого в рифму он изредка сочинял лишь какие-то полупристойные шутки к праздникам или к дням рождения друзей.

Вроде таких (на мотив известной песни):

   Если Марк позовёт,
Значит, снова в поход —
Ожидает нас водка с закуской.
Будем смачно острить
И правительство крыть,
Заедая куриною гузкой…

Стихи об аресте отца были совсем не такие: их даже Марк одобрил.

   Стихи писать затея,
Не знаю, что потом:
Порою на щите я,
Порою со щитом;
Порою я зверею,
С ума схожу порой;
Порою на горЕ я,
Порою под горой;
Порой — цветы на ложе,
Порою я распят,
Порой в трусливой дрожи
От головы до пят;
Порою снятся дамы,
Раздетые вполне;
Порой стучат там-тамы —
Как память о войне…
Но чаще снится обыск
Далёкою зимой,
Девятилетний отпрыск
В рубашечке ночной;
Он в полночь был разбужен,
Не понял ничего:
Что это — поздний ужин?
А может, Рождество?
И дворник их небритый
Пришёл зачем-то вдруг,
И все шкафы открыты,
И бабушкин сундук?..
А гости — очень странно —
Суют повсюду нос:
Под валики дивана,
В углы, где пыли воз.
У всех чужие лица
И вид не гостевой;
Один вдруг начал рыться
В корзине бельевой:
И все кальсоны видно,
И мамино бельё…
«Ну, как тебе не стыдно?
Ведь это не твоё!»
Так я во сне кричал им
И гнал из дома прочь…
Жене сказал за чаем:
«Опять плохая ночь».

Но сейчас никакие стихи не лезли Глебу в голову, а только водка — в горло, и то без всякого удовольствия, и мысли были всё о том же, а ещё — о работе: где её найти и какую?..

С наслаждением заядлого самоистязателя он восстанавливал в памяти, перебирал, перемалывал, анализировал, суммировал случившееся, и с каждым разом всё постыдней, всё позорней становились для него каждый его жест, слово, взгляд… Ложь, всё время ложь… Там — в кабинете, в суде, и здесь — своим друзьям, себе самому… «Трусость, жалкость, ложь» — эти слова поярче валтасаровских «мене, текел, перес» постоянно торчали перед ним. И кульминацией позора глядели на него отовсюду презрительные, ненавидящие, готовые выстрелить глаза мальчишка — сына Марка. И хотелось бежать, неизвестно куда, от этих глаз, от своих мыслей, от преданной Ольги. От всего вообще.

Не очень энергично Глеб продолжал поиски работы. Но ничего не получалось. Нашёл только два частных урока — и то по одному разу в неделю.

И тогда решил на время уехать. Ольга тоже была не против, считала, так будет лучше. Давно уже он собирался навестить своих бакинских родственников, в отпуск как-то не получалось, вот теперь пусть и съездит; а она возьмёт отгул и приедет туда за ним, ближе к весне.

3

Аэропорт Бины, разболтанный автобус, улица 28-го апреля, Сабунчинский вокзал — знакомые смутно по прежним его коротким наездам. С небольшим чемоданом он идёт по улице Ленина. Дряхлый пединститут, низкие дома, обмазанные серо-коричневой глиной, стекляшка кинотеатра… Вспомнилось, как ненадолго попал сюда во время войны, перед новым назначением. Ночевал где-то поблизости, среди переплетения этих улиц, в одном комнатушке со своим случайным армейским знакомым и его девушкой. Не спал всю ночь, прислушиваясь к их прерывистому дыханию, к женским стонам; удивлялся нечеловеческой выносливости лейтенанта, дорисовывал в своем воображении то, что происходило на кровати у другой стены, и сам временами получал удовольствие.

Улица и сейчас не изменилась. Только «стекляшки» тогда не было…

В последние годы он останавливался не в общем семейном доме своих родственников в пригороде, а у двоюродной сестры Люды, которая недавно заимела наконец квартиру на окраине Баку. Но в предыдущий свой приезд туда он, не без горечи, убедился, что красивая, умная Люда, архитектор, художник, книгочей, любительница музыки, была (или стала) настоящим рутинёром и консерватором. Да ещё агрессивным, к тому же! Она и вообще всегда отличалась изрядным максимализмом, граничащим с фанатизмом, в привязанностях и взглядах: уж если архитектура, то исключительная такая, какая ей по душе; если Бетховен — то везде и только он; если литература английская — то она лучше всей остальной; и если её сестра Ира — зануда, то это безоговорочно и навечно. Иногда взгляды и привязанности пересматривались, и тогда новые становились так же незыблемы и непререкаемы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: