В заключение — о концовке. Она, как этим… обухом по голове, ударяет зрителя, вырывая почву из-под ног, демонстрируя тщетность всех его надежд и устремлений… После затемнения, во время которого звучит эротическая музыка в ритме танго, а на сцене происходит неизвестно что, скорее всего, групповой секс, — мы снова видим старика и старуху возле разбитого корыта… Каково? Дальше уж, по-моему, некуда. Дальше только в этот… в исправительно-трудовой… ЯвАс…[3] вы нас… мы их… (Секретарь звонит.)…Слово представителю обвинения.
ПРОКУРОР (вскакивает): Ваша честь! Из материалов следствия можно установить со всей очевидностью, что этот порнографический спектакль к тому же и:
а) антинародный,
б) антипатриотический,
в) антиминкультовский;
что он клеветнически намекает на нашу якобы:
а) бедность,
б) алчность,
в) невозможность достичь желаемого даже с помощью заморских золотых рыбок.
Sic. По совокупности предъявленных обвинений требую для подсудимых назначения следующей меры наказания:
Ар. Жаку, автору — 5 лет лагерей строгого режима.
Режиссёру Авичу, художнику Увичу, композитору Ювичу — 15 лет строгого (на троих).
Гримёру Эвичу и суфлёру Евичу объявить всенародное порицание с вычетом из зарплаты и запрещением гримировать и суфлировать в течение семи лет.
У меня всё. (Садится.)
СУДЬЯ: Слово представителю защиты.
АДВОКАТ (встаёт): Я хотел бы… (Секретарь звонит.) Мне кажется… (Секретарь звонит.)…Разрешите мне… (Секретарь звонит.)
СУДЬЯ: Садитесь. Суд учтёт ваши пожелания. (Адвокат садится.) Суд не удаляется на совещание… Суду всё ясно. Объявляю приговор. Именем… (Долго невнятно бормочет.)…лировать в течение семи лет. (Аплодисменты. Все встают.) Разрешите ваши аплодисменты считать…
ЗРИТЕЛИ (хором): Считайте! (Аплодисменты переходят в овацию, которая, в свою очередь, переходит в песню.)
СУДЬЯ: Судебное заседание окончено. Суд назначает к рассмотрению новое дело: обвиняется гражданин Ибсер Генрик Кнутович в написании и распространении антипатриотической пьески «Пердюнт»…
Затемнение.
Занавес (если он где-то ещё остался).
2
Поезд шёл. Проехали ещё какую-то станцию, склад. У его дверей горит яркая лампочка, хотя день, не слишком яркий, но вовсе не требует такого освещения. Однако лампочка горит, а над ней свисают с небольшого абажура ледяные сосульки… И это уже не простая электрическая лампочка в сто ватт — это драгоценная хрустальная люстра…
Небо висит низко и кажется неподвижным, как огромная плита тяжёлого серого мрамора с белёсыми прожилками. А на мраморном фоне темнеют деревья, домА, телеграфные столбы. В перелесках и на полянах глубокий снег, но южные склоны, где он почти стаял и показалась прошлогодняя трава, похожи на небритые щёки великана.
Я вспомнил Столовую гору во Владикавказе, которую сразу видно, только выйдешь из поезда, и как, глядя на неё, мы с Юлькой Даниэлем чуть не одновременно предположили, что к ней вот-вот подойдут великаны с облаками, заткнутыми за ворот вместо салфеток, и усядутся, стуча каменными глыбами ложек и требуя, чтобы подали гигантский мясной пирог — уОлибах…
А сейчас… куда же мы с ним едем на этот раз? Опять во Владикавказ? В Нальчик? В Тбилиси?..
Я открыл глаза: кругом полная темень. Постель подо мной слабо подрагивает, колёса постукивают на стыках, или просто так, ради собственного удовольствия.
Не сразу до меня дошло, что никуда мы с Юлием не едем, и такое, наверное, не случится уже больше никогда; и что я не стою у окна в проходе и не смотрю на заснеженные склоны, а лежу на полке в тёмном купе, а на другой полке спит мой друг Мирон, который втянул меня в эту развлекательную поездку — в Ленинград, для чего взял у себя на работе недолгий отпуск за собственный счёт.
Я был благодарен ему за эту придумку, поскольку начинал уже лезть на стенку от вынужденного ничегонеделанья: ведь заказывать мне переводы совсем прекратили — не то как следствие моих тесных связей с «врагом народа» Даниэлем, не то просто потому, что перестал маячить в редакциях (а я перестал); намаялся от почти ежедневных пьянок — с кем-нибудь, а то и с самим собой: как говорится, «с умным человеком»…
Итак, мы едем туда, где почти тридцать лет назад я сдавал экзамены в Военно-транспортную Академию Красной Армии — и потом поступил, проучился три курса и, чем чёрт не шутит, мог окончить её, и тогда ещё одним никому не нужным инженером стало бы больше. Однако война помешала, а когда завершилась, в дело вмешался Кузя — генерал Кузнецов, начальник Автодорожного факультета Академии, который не захотел взять обратно бывшего слушателя, а ныне капитана Хазанова. Что сильно задело означенного капитана, и по совету Мишки и Марка, бывших однокашников, с кем обменялся письмами, он накатал заявление в Автомобильное управление Генштаба, откуда получил на удивление скорый ответ: не может быть принят по причине перегрузки Академии.
Это было тоже обидно: чтО они, сговорились? Ведь, насколько он знал, все его сотоварищи по учебному отделению, кто остался жив и кто захотел, были приняты, а он чем хуже? Даже почти отличником был. Правда, начальство не слишком почитал — что проявлялось не столько в словах, сколько, наверное, в том, как держался: в выражении лица, глаз, даже, быть может, в тоне, которым произносил: «Есть!..» Ох, да, ещё один прокол был — когда после второго курса, на практике в автомастерских, опоздал с перерыва больше чем на 18 минут, что по тогдашнему гениальному повелению товарища Сталина приравнивалось к уголовному преступлению и влекло тюремное заключение. Однако гуманное командование факультета предало его всего-навсего офицерскому суду чести и задержало присвоение очередного звания, а когда всё же присвоили, он стал не лейтенантом, как остальные, а воентехником. (Что, впрочем, вскоре было исправлено…)
Ещё одно обстоятельство могло помешать моему возвращению в лоно Академии — даже стесняюсь говорить, какое. Но если уж приняли обратно таких, извините, замаранных своим происхождением моих однокорытников, как Мишка Пурник и Рафаил Мекинулов, то чем я хуже? А?..
В общем, я обиделся и, когда почти случайно прошёл рентген в поликлинике и узнал, что у меня открылась язва, решил, не без совета московских друзей и родных, пойти на медицинскую комиссию и постараться насовсем распроститься с армией. И вскоре стал капитаном запаса, из которого меня больше никто не извлекал…
Впоследствии я задумывался порою, как мог наш «сухарь в пенсне», генерал Кузя, обладать таким чудным даром предвидения, чтобы вовремя разгадать: этого паршивого юнца Хазанова, со всей его приличной успеваемостью и так шикарно выглядящего в военной форме, не следует на пушечный выстрел подпускать ни к технической специальности, на которой он ничему не научится сам и не научит других, ни к вооружённым силам страны, где тот либо сопьётся, либо угодит под трибунал за неподчинение начальству и чрезмерную самостоятельность…
А поезд неуклонно приближается к Ленинграду. С рассветом будем там, на Московском вокзале.
Но мне не спится, и я продолжаю вспоминать. Не знаю, по каким законам память вытаскивает (откуда?) то, что было, могло быть или чего не было и не будет? Какие у неё предпочтения, какой сценарий: всё по очереди — плохое или хорошее, приятное или отвратительное, страшное или слезливо-трогательное? Или смешивает всё в кучу и хватает из неё, что попадётся?..
3
Название исправительного лагеря.