Секунда прошла — и экран погас. Я снова в комнате с широким окном, со стеклянной дверью на каменную веранду. За стёклами — зелень деревьев, серая полоска Эльбы, на другом берегу — корпуса электрозавода Симменс-Шуккерт…

Знакомый голос диктора говорил: «…и прекращаются военные действия…» Мы знали, что не сегодня, завтра войне конец, но не представляли, что всё это может уложиться в несколько слов — все дороги, бомбёжки, смерти, снега под Старой Руссой, развалины Торжка, Будапешта, Дрездена, и сардельки-аэростаты на улицах погружённой в темень Москвы.

— Мир! — закричал начальник штаба и выскочил из комнаты.

— Мир! — крикнул я, сбегая по лестнице каменной веранды в сад. По дороге я тряхнул за плечо старого немца, хозяина дома. — Мир! — заорал я на него, как на глухого. — Фриден! Ясно?

Он взглянул на меня бесцветными глазами, губы его затряслись.

Удивительно ли, что в считанные минуты на столе у начальника штаба появился бочонок с австрийским вином и что пробка недолго пребывала в его отверстии. Её заменил резиновый шланг, и честь насосать первую кружку вина досталась шофёру командира батальона.

И совсем уж неудивительно, что на обратном пути к себе в роту я свалился под кустом с велосипеда и мирно проспал часа два. Мирно! Ведь наступил мир. И даже то, что у меня свистнули во время сна фуражку, не смогло омрачить моего настроения. Хорошо, хоть ремень и штаны оставили. И пистолет.

А вот теперь у меня болели зубы. И тогда командир взвода Шрайбер, который знал немецкий лучше нас всех (что было совсем не трудно), сказал, что видел где-то в городе вывеску зубного врача. Лейтенант Шрайбер мог не только читать вывески, а даже объясняться с немцами. Но, видит Бог, особого удовольствия они от этого не получали, потому что, хотя болтал он бойко, но был это не столько «дойч», сколько «идиш», которого он вдоволь наслушался в детстве у себя в Каменец-Подольске.

Мы сели в трофейный зеленовато-серый «вандерер» и отправились. Ехали сперва над Эльбой, потом попали в центр Майсена и заколесили по крутым узким улочкам. Искали долго, и зуб разболелся ужасно; поэтому, когда наконец подъехали к дому врача, я выскочил из машины, даже не закрыв дверцу. Шрайбер пошёл за мной.

Через полчаса я весил уже на один зуб меньше и на две пломбы больше. Расплатившись с врачом сигаретами — они ценились куда больше денег, — я вышел к машине, распахнул пошире дверцу… и испугался. С заднего сиденья на меня смотрели большие и печальные, налитые кровью глаза. Сначала я ничего не видел, кроме этих круглых карих глаз. Потом различил коричневые висячие уши, белую звёздочку на лбу и пятнистое тело большой собаки. Собственно, тела почти не было — были кости, обтянутые красивой шкурой — белой в коричневых пятнах. А может, коричневой в белых.

— Ну что ж, — сказал я псу. — Полежал и хватит. Иди себе.

А Шрайбер слегка шлёпнул его по костистой спине.

Пёс не шевельнулся. Он, не мигая, смотрел на меня, и в глазах у него была какая-то отчаянная решимость.

— Иди, — повторил я. — Ну!

— Он же по-русски не понимает, — догадался Шрайбер. — Гее нах хСузе! Шнель! — крикнул он псу и подтолкнул его.

Пёс дрогнул, но не двинулся с места.

— Ком, ком, — сказал я. — Домой! Нах хаузе! Хозяин ждёт.

— Где там у него хозяин, — сказал Шрайбер. — В земле давно лежит. Или сбежал. А может, самому есть нечего.

Да, говорили глаза собаки, да, нечего, давно уже нечего.

— Что ж, поедем с нами, если хочешь, — сказал я. — Гут.

И в первый раз за всё время её остановившиеся глаза моргнули. Хорошо, сказали они, спасибо.

Наша автомобильная рота расположилась на футбольном поле, недалеко от реки. Машины обоих взводов стояли в шеренгу по длинным сторонам поля, каждая похожа на тяжеловесного игрока, готового вот-вот провести вбрасывание мяча. А неподалеку от правых ворот, на штрафной площадке, застыла с поднятым капотом ремонтная «летучка» — точно выбежавший вперёд вратарь в ожидании удара по воротам.

Мы подъехали прямо к «летучке», я открыл дверцу, и наш пассажир соскочил на землю: понял, что дальше не поедем. У него были высокие лапы, такие же пятнистые, как тело, и совсем не было живота. Одна спина.

— Исхудал барбос, — сказал начальник «летучки». — Накормить его, что ли? Как тебя величать-то?

И правда, пёс без имени. Как его назвать? В моей голове пронёсся целый вихрь из Тузиков, Шариков, Каро, Греев, Арно — собак моего детства. Но всё это было так давно, так устарело… Перед глазами вдруг мелькнул освещённый прямоугольник и правее — золотые буквы: «Принц» — марка приёмника, сказавшего долгожданное слово…

— Принц, — сказал я. — Принц…

С этой минуты слово «принц» потеряло для меня своё исконное значение. Я не видел за ним королевского сына с книжных картинок — этакого красавца-юношу в разноцветном камзоле, со шпагой на боку и в шапочке, фасон которой у него переняли впоследствии дряхлые академики. С этой минуты слово «принц» стало означать для меня смесь из коричневых ушей, обрубленного хвоста, большой головы со звёздочкой и пятен, пятен — огромного скопления белых точек на коричневом фоне или, наоборот, коричневых — на белом.

— Принц, — повторил я. — Иди сюда. Ком, а по-нашему — иди сюда! Понятно?

Принц вильнул обрубком и подошёл.

— С нами будешь лейбен, то есть жить. Ясно?.. А теперь кушать. Кушать иди!

Это слово в переводе не нуждалось. Только я поставил перед ним суп, как Принц позабыл обо всём. Он лакал со звоном, с треском, с лязгом и потом долго вылизывал миску, гонял её, как мяч, по штрафной площадке нашего футбольного поля.

Пока он ел, вытянувшись в струнку, подрагивая ушами и хвостом, я уже знал, что не оставлю его в «летучке», как думал сначала, а возьму себе.

Так я и сделал. Принц спал возле моей кровати, ходил за мной повсюду, привыкая к новому языку, к новым запахам, присоединяя их к уже известным ему примерно тридцати пяти тысячам. (Как утверждают кинологи.) Проводил ли я строевые занятия или совещания сержантского состава, выслушивал ли замечания командира батальона или сам распекал старшину — Принц был тут как тут. Порой, когда я звал его и он направлялся ко мне деловитой рысцой, казалось, не случится ничего удивительного, если вдруг он щёлкнет пятками и отрапортует: «Товарищ капитан, рядовой Принц явился по вашему приказанию…»

А вскоре я сам получил приказание готовить роту к маршу: наш автомобильный полк возвращался домой. И началось: целые дни пели в разных тональностях моторы, красились кузова и крылья, обновлялись номера.

И когда наш батальон, растянувшись больше чем на километр, выкатился на автостраду Берлин — Бреслау, из окошка головного «вандерера» командира второй роты выглядывала коричневая ушастая голова с белой звёздочкой на лбу.

Начало путешествия едва не стало концом для нас с Принцем. В ночь перед маршем я почти не спал: сначала был занят у себя в роте, потом вызвали в штаб батальона для уточнения маршрута, потом в штаб полка для инструктирования. Дело в том, что в кузовах сотен наших «фордов» и «студебеккеров», помимо кое-какого оборудования, демонтированного с немецких фабрик, помимо личных трофеев — от старых мотоциклов до ножниц и швейных иголок, — помимо всего этого, был живой груз: женщины и мужчины, которых немцы угнали на работу, — короче, мы везли так называемых «перемещённых лиц». И, как я узнал позднее, не к родным городам и весям, не к своим семьям лежал их путь, а в различные сортировки, то бишь лагеря, заботливо приготовленные к их прибытию. И не возгласы радости или слёзы облегчения встречали их там, но подозрительные, настороженные лица, скудная пища, перекрёстные допросы, протоколы дознания. Им не прощалось ничего — ни страх, ни слабость, ни сказанное ненароком, во гневе или отчаянии, слово — ничего…

А работёнка с ними — опросы, допросы, вопросы, выяснения — и как следствие этого: признания, оговоры, доносы, разоблачения — большие и малые трагедии — всё это началось уже в дороге. Для этого с нами ехали славные ребята — работники «смЕрша»: наши полковые — скромный лейтенант, а также рубаха-парень, косоглазый капитан и ещё несколько со стороны. Они и нам предложили принять посильное участие в их «боевой» операции: то есть сообщать обо всех разговорах, слухах, толках, дошедших до наших ушей за время поездки. Думаю, никто у нас серьёзно к этому не отнёсся: не до того было… А впрочем, кто знает, отравление патриотизмом и бдительностью — похуже, чем от антифриза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: