– Существует понятие «предвозрождение», им, например, пользуется Д.С. Лихачев. Я думаю, здесь просто слова имеют разное содержание. То, что мы понимаем под западным Возрождением, итальянским Ренессансом, связанным с Реформацией, — это есть возрождение ценности человечности: по позиции средневековой, человечность, якобы, не получала достаточного признания. Бог был единственной ценностью, а человечность как бы забывалась. Но если это так, то в этих категориях идеология классического Возрождения — это идеология возрождения человечности.
Сравним византийскую икону и картину периода итальянского Возрождения: и отношение к человеческому телу иное, и отношение к ценностям гуманизма… Здесь понятие «возрождение», о котором мы говорим, связано с понятием исихазма и предполагает другое.
Во–первых, ценность человечности не следует совсем противополагать божественному превосходству. Есть и другая форма возрождения: не антибожественная, не та, которая маргинализирует религию и Бога и творит какую–то автономную человечность, а та, которая признает и утверждает ценность человека, но всецело в линии традиционной христианства, которое тоже покоится на Боговоплощении — идее, что Бог становится человеком и тем самым человеческую плоть прославляет и человечность спасает. Так что здесь, в Византийском Возрождении нет противопоставления Бога и человека, и в этом смысле, я думаю, оно законно, и говорить о христианском гуманизме, как здесь предлагают, в отличие от секулярного гуманизма не стоит.
– Каково Ваше отношение к спору о Софии, Премудрости Божией, возникшему в Париже между Владимиром Лосским и отцом Сергием Булгаковым, и о существовании разницы между паламизмом и платонизмом?
– Это философский вопрос, действительно, очень интересный. Мне кажется, что паламизм как таковой не есть платонизм, тогда как софиология есть платонизм. Так что, я думаю, что вообще все это учение о Софии, связанное с учениками Владимира Соловьева, отцами Булгаковым и Флоренским, — вся эта группа, если их принимать буквально, действительно ведет смысл к платонизму. Я лично не считаю, что с богословской точки зрения их надо записывать в еретики, нет, они оживили церковную мысль — и слава Богу, и не надо об этом вопросе спорить и говорить, но исторически, объективно, прямой линии от паламизма к софиологии и Владимиру Соловьеву нет. Это мое мнение в двух словах, и оно требует дальнейшего обсуждения.
– Ученики Христа на горе Фавор были свидетелями не только Божественного света, но и беседы, которую Христос вел с Моисеем и Илией. Можно ли в связи с этим евангельским эпизодом увидеть перспективы православной теологии и языка? А также расскажите о влиянии богословия Григория Паламы на философию Лосева.
– Для этого нужны были бы целые лекции или семинары. Но в отношении Преображения, действительно, в спорах между Паламой и Варлаамом евангельские описания Преображения Христа на горе Фаворской было поводом для всей дискуссии и примером, который обе стороны приводили.
Действительно, в основе богословия святого Григория Паламы это явление света и было явлением Божества вовне, через посредство человеческого тела Христова. Наблюдение о том, что Христос именно беседовал с Моисеем и Илией, очень важное. Действительно, я думаю, есть возможность использовать это в порядке оправдания человеческого языка в широком смысле, главное в котором то, что приобщение человека к Богу в христианстве не есть упразднение человеческого разума и проявлений человеческой жизни, а наоборот, их торжество. Скажем, мистический опыт буддизма выражается в том, что человеческая личность как бы тонет в безличном абсолюте божественного бытия. Тогда как в христианстве никогда человеческая личность не тонет и не может тонуть, потому что Сам Бог есть Личность, Бог есть Любовь, Бог есть общение: Он всегда говорит, а мы отвечаем. Так что здесь — личностный характер обожения и спасения, который очень силен в христианстве. Я думаю, очень правильно находить доказательство этому в описании Преображения на горе, которое мы находим в Евангелии. Там было не только какое–то пассивное мистическое созерцание: это был разговор, и даже апостолы начали говорить о том, что хорошо им здесь быть, предлагали сотворить три кущи.
Человеческая личность не утопает в Божестве, но наоборот, находит свое исполнение и как бы свое собственное назначение.
Говорить о Лосеве следует очень специально, но то, что я знаю о его философии, очень соответствует паламизму; здесь есть непосредственная связь с ним в большей степени, чем с софиологией. Он соприкасается со школой Соловьева, но не всецело к ней принадлежит.
– Можно ли думать, что понятие энергии в богословии Григория Паламы соответствует понятию воли у Бернарда Клервосского и, учитывая догматическое различие, можно ли говорить о логической и структурной разнице между этими понятиями?
– Между многими западными мыслителями и восточной традицией, представителем которой был Григорий Палама, есть множество соприкосновений, но на Западе они не смогли развиться. Бернард Клервосский, несомненно, опытно почувствовал то же самое, и я в этом убежден совершенно. Но когда доходило до формуляции, то формулировать нужно было по–другому. Во всяком случае, понятия энергии и воли фактически тождественны, потому что даже в христологии Максима Исповедника (VII век), от которой Палама очень зависел, мы имеем учение о двух волях во Христе и двух энергиях.
Энергия — это есть проявление природы; воля также есть проявление природы как таковой, но только качественно окрашенное личностью — так же, как энергия в отношении к Богу.
– Каково Ваше отношение к православной философии как науке?
– В отношении вообще религиозной философии я думаю, что философия есть просто умственный обмен и выражение христианства в понятиях. Поэтому всякая религиозная философиия как понятие — неизбежна. Но является ли философия продуктом христианства, или же философия имеет свои собственные независимые и автономные критерии?
Например, в западной схоластике, в схоластическом движении XII и XIII веков было принято, что вообще философия Аристотеля — единственная философия, которая адекватна христианскому откровению: вот, есть Аристотель и есть христианство, и христиане пользуются Аристотелем для выражения своей христианской истины. Это различение, я бы сказал, очень спорное, поэтому, я думаю, не существует какой–то христианской философии, которая была бы на веки вечные единственной философией.
Христианство есть откровение и признание Иисуса Христа Богом, признание факта Его жизни и творчества — вот что есть христианство. В разных обстоятельствах истории человеческого развития эти христианские истины могут выражаться в разных категориях. Церковь может пользоваться разными философиями, но она сама не есть носитель философии.
Однако философия необходима для самой проповеди христианства; христианство не может оставаться вне философии, как, скажем, древнее христианство, которое не имело философии и представлялось маленькой группой учеников–евреев, видевших и познавших Христа Бога. И был этот громадный эллинистический мир, где доминировала философия платонизма. Христианство было призвано выражаться именно в этой среде, что оно и делало.
Отцы и учители Церкви, начиная с Оригена, начали пользоваться философией платонизма для того, чтобы говорить о Христе. Иначе было невозможно, это был единственный способ, который они имели. Но это не значит, что они подчинили христианство платоническим категориям, потому что если бы они это сделали, христианство перестало бы быть христианством и стало бы платонизмом.
В некоторых, особенно протестантских, кругах XIX века была принята идея, что христианство было как–то испорчено греческой философией, и что в этом основной недостаток греческих Отцов. Это по существу неверно, но и даже новейшие исследования больше такого мнения не поддерживают. Они использовали философский платонизм, но то, что они говорят, — не платонизм, хотя и выражается платоническим языком. Также, как сейчас можно пользоваться экзистенциальной философией Хайдеггера, не превращаясь в хайдеггерианца. Мы пользуемся им, чтобы выразить то, что мы думаем. Есть такая независимость христианства, которая должна соблюдаться. Мне кажется, что Владимир Соловьев и вся его группа приняла немецкий идеализм за философию и где–то бессознательно капитулировала перед ним без каких бы то ни было злых намерений.