Ему сделалось тошно, потянуло встать и уйти, и завернуть в какую-нибудь забегаловку, хлопнуть граненый стакан водки, заесть бутербродом с колбасой, а потом забраться в поезд и уснуть, и проснуться в Ленинграде, снова на этом проклятом суде, и чтобы все уже было позади…

— …Ты чего? — шепотом спросила Иза.

Как она почувствовала, что с ним что-то происходит? Ох, эти женщины!.. Он благодарно придвинулся к ней, головой коснулся волос, щеки — так было лучше видно, что происходит на сцене. (Такую же хитрость он применял тогда в кино… с Ниной…)

А на сцене как раз Сильва и Эдвин пели: «Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось?..» Красиво пели, и Юрий на время забыл, что он подсудимый.

Из парка с Екатерининской площади (площадь Коммуны) они поехали опять в центр, в кафе «Националь». Иза сразу согласилась и вошла в это считавшееся модным кафе без всякого стеснения, словно бывала тут чуть не каждый день. А Юрий — молодой ресторанный волк, у него, действительно, был уже довольно большой послужной список посещения злачных мест, — все равно каждый раз испытывал стеснение и неприятное чувство зависимости — от швейцара, от официанта, от метрдотеля, даже от дядьки в уборной («гальюн», любил говорить Юрий, обогатившись в Ленинграде морской терминологией), и чувство это проходило только по мере наполнения желудка горячительными напитками.

Очень хотелось есть, но, во-первых, он не знал, хватит ли денег, а во-вторых, поздно уже для обильной еды: около двенадцати ночи. Но торопиться было не нужно — рестораны и кафе работали в те годы до трех утра. Юрий решил шикнуть по мелочам: заказал вместо водки коньяк, папиросы «Казбек» за три пятнадцать (стоимость четвертинки белой), пирожное, фрукты.

Иза нравилась ему все больше. Хотелось довериться ей, почти как Мильке, рассказать обо всем, слушать слова утешения. Он поведал о предстоящем суде, о том, как ему там скучно и нудно, в Ленинграде; так размяк и такое почувствовал доверие, что чуть было не сообщил о своем романе с Арой: хотелось узнать, какого мнения была бы о ней Иза — как существо того же пола, к тому же рассудительная и неплохо, видимо, знающая жизнь. Но все-таки не сделал этого и перевел разговор на литературу. Поговорили о Хемингуэе, об Олдингтоне — Юрий как раз закончил недавно его роман «Все люди — враги», о послевоенном одиночестве человека, и ему казалось, у него много общего с героем; поговорили о современном писателе Германе, две его книги Юрий недавно с интересом прочитал… Иза спросила, кто из поэтов ему больше нравится, он назвал Пушкина, Лермонтова, Некрасова и, помолчав немного, Маяковского. Она сказала: а из современных? Он ответил, что почти никого не читал, кроме Маршака и Чуковского. Да, еще Симонова немного… Светлова, Уткина… А вообще он их больше знает по пародиям Архангельского… Читала? Классные пародии…

Иза сказала, что хорошо знает одного из молодых поэтов, у него талантливые стихи, он уже известен…

— Кто? — спросил Юрий.

Она не ответила на вопрос, но добавила, что он очень красивый — прямо как Байрон: курчавый, только не хромой.

Юрий, которому не слишком приятно было слушать восхваление чужой красоты, едко заметил, что давно уже не видел Байрона живьем, а потому судить трудно. Иза пропустила колкость мимо ушей и еще некоторое время говорила о своем поэте, о том, что они были очень близки, то есть дружили, около двух лет, а недавно расстались насовсем. Последние слова показали Юрию несколько театральными. Из всего сказанного он, несмотря на некоторое опьянение армянским четырехзвездочным, и сложив два и два, тут же сделал вывод, что, значит, у Изы был мужчина и она дает понять, что уже не девушка. Потом он отбросил эту мысль как дурацкую, потом снова вернулся к ней, потом вообще забыл об этом разговоре и стал думать только о том, куда они пойдут, когда кафе закроют, и что будут делать.

Он попросил официанта принести счет, и, пока тот с глубокомысленно-угрожающим видом чиркал что-то за служебным столиком, предложил Изе — а что еще предложить? — прогуляться пешком до ее дома на Якиманке (улица Димитрова). Но Иза ответила, что не стоит — она устала, лучше взять такси и поехать к ней домой, у нее сегодня никого нет, все равно уже сон перебили — начало четвертого, можно попить чая, поболтать до рассвета. Сердце у Юрия (во всем мире принят этот эвфемизм) взыграло. Хотя вообще-то он тоже жутко устал и хотел есть: с наслаждением навернул бы сейчас тарелку супа и котлеты с макаронами!.. Но к черту еду, когда открывается такая перспектива! Впервые в жизни будет в отдельной квартире (что отдельная, он уже знал), наедине с женщиной, и не для каких-то там разговоров, а для настоящего дела… Ух, что он сделает! И, воспользовавшись тем, что Иза вышла в туалет, стал размышлять о том, что же он, в самом деле, сможет сделать и как, но… (Не могу не вспомнить очень старый анекдот об очень старом еврее, который взял уличную девушку, привел в номер и начал раздеваться, бормоча: «Ух, что я сейчас с тобой шделаю! Ты у меня умрушь!» Потом посидел немного, оценил свои возможности и сказал: «Знаешь что? Живи!»

На черной «эмке» («М-1») они подкатили к большому новому дому, каких тогда в Москве было раз-два и обчелся. Квартира у Изы тоже большая, даже не поймешь, сколько комнат, она его провела в свою, сама пошла ставить чайник. В окнах уже светлело, и сейчас он не столько хотел есть, сколько спать. Опять вспомнился близящийся суд — приговор, решение, и подумалось: на кой все эти игры — рестораны, театры, девушки, — если все равно нет на свете никакой справедливости, никакой гарантии, что с тобой в любой момент не сделают все, что им хочется: выгонят, лишат звания, а то и посадят… Многих ведь сажают и не за такие вещи… Он почувствовал, что совсем протрезвел, захотелось выпить еще.

Вошла Иза. Она уже переоделась: вместо тесного голубого платья на ней было светлое домашнее, вроде халата, с пуговицами спереди. Расстегивать легче, подумалось юному мыслителю.

Что он и начал осуществлять, но не сразу, а после того, как выпили чая с печеньем и он сходил в туалет и в ванную, где ополоснул лицо холодной водой, чтобы не так клонило в сон. Иза не мешала его действиям, но и не помогала. Она была, как манекен, с которого снимают очередную модель одежды. (Несколько десятилетий спустя, вспомнив вдруг о той ночи, он подумал, что ее инертное поведение можно объяснить двояко: либо она не отошла еще от мыслей о своем любимом поэте, либо считала, что порядочная девушка должна себя вести в данной ситуации именно так. Третье — что он ей просто не нравился — не приходило в голову. Хотя зачем тогда позволяла все это?.. Да, человек, все-таки, энигма, как говорил, кажется, Чехов.)

Белья на ней не было, платье надето на голое тело. Его руки захватили обе ее груди — какие они маленькие: когда в платье, кажутся куда больше.

— Тише… Не так сильно, — прошептала она. — Подожди.

Она потушила свет, но в комнате все равно было светло, и он видел все, что хотел видеть: небольшие бугорки сосков, вокруг которых темные круги с какими-то странными пупырышками. И волосок… Около одного соска рос волосок… Это было неприятно почему-то… Но зато какие они нежные, мягкие. Он наклонился и потрогал губами. Сначала один, потом другой. Она погладила его голову…

Они сели на кровать, железную почти детскую кровать, хотя большей Изе и не надо по ее росту. Он снял с нее платье; быстро, боясь, что она опять оденется, разделся сам. Остался в трусах. Сейчас он уже не опасался, что оттуда будет что-то видно. Иза была совсем голая… Да, все-таки она толстовата и, как бы это поприличнее назвать, таз у нее не выделяется, а сливается в одну линию с боками, с бедрами, то есть… Это тоже не очень хорошо… И на животе складка… А то, что ниже живота… Как интересно: там волосы светлее, чем на голове. А самого разреза почему-то не видно… Где же он? Еще ниже?.. Надо отнять одну руку, которая тискала грудь, и прикоснуться к темнеющим внизу волосам, просунуть между ног… Но он боялся — ведь она порядочная девушка: может обидеться, разозлиться… Тем более грудь, все равно, лучше всего… Там, внизу, совсем не то… и влажно бывает…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: