— Пастух… Бычков пасу на Подоле, — ответил Лагир.

— Нравится?

— Нет… Когда они подрастают, я с них сдираю шкуры…

— Хочешь ко мне пойти?.. Костровым. Но, учти, быков мы тоже приносим в жертву… Правда, убивают их другие.

— Сжигать мертвых — не убивать живых. Я согласен, жрец.

— Зови меня Мамун. А как твое имя?

— Лагир. Алан…

— Так ты не полянин, значит, хотя волосы у тебя точно такие, как у наших сородичей… И глаза голубые. Вставай к пламени.

— А где же напарник твой? — тихо спросил Лагир кострового, принимая от него очередную охапку дров.

— Сбежал… Ночью заснул, а огонь чуть не погас… А мы со жрецом по приказанию Аскольда находились в деловой отлучке, на Подоле. Мамун грозился его удавить, вот он и смазал пятки.

— Я смотрю, работа эта с петлей на шее, — вымученно улыбнулся Лагир.

— Это верно. Это ты хорошо сказал, — хлопнул по спине алана костровой. — Но зато кормят от пуза. Ешь сколько хочешь и чего хочешь. Из подвалов архонтов. Скоро обед, и сам увидишь…

Три полных луны[121] пас Лагир бычков и уже несколько дней поддерживает огонь на капище Перуна-громовержца. Пропах дымом и паленой шерстью домашних животных. Вроде ничего работа, а нет-нет да и встают перед глазами красавцы-корабли, покачивающиеся на воде Почайны с белыми парусами, на которых ярко краснеют круглые солнца. И видятся алану разных цветов краски, которыми живописцы раскрашивают борта: вот на них возникают разные лесные звери, щиты, тоже похожие на солнца.

«Такое по мне, — думал Лагир. — Как бы попасть на двор, где делают корабли? Кого попросить об этом?»

И судьба в лице самого архонта Дира улыбнулась алану в это утро.

Из лесного терема Дир со своими гриднями прискакал на похороны жены, когда солнце уже поднялось на три вершка[122] над тыном и когда уже белые волы стояли, подрагивая боками, впряженные в телегу, на которой лежала покойница.

Кони вихрем ворвались в ворота теремного двора, и в красном корзно Дир грудью лошади чуть не зашиб Лагира, несшего к костру поленья. Он их рассыпал с перепугу и громко чертыхнулся вослед князю. Тому было некогда, и он будто бы и не расслышал в свой адрес дурные слова. Но это было не так… И когда отвезли его жену на курган и там захоронили, вернувшись, архонт велел позвать кострового.

— Кто ты такой? И как посмел дерзить мне?! — закричал Дир, размахивая плеткой; глаза его стали еще темнее, дружинники, стоя рядом, притихли, ожидая грозы…

Теперь такое случалось с Лагиром — он вдруг ощущал в себе прилив какой-то ожесточенной смелости; ни один мускул не дрогнул на его лице, когда плетка свистела возле его головы, и глаза яростно впились в глаза архонта. «Что ж, воля ваша, князь, жестоко наказать меня или предать смерти. Но я не боюсь… Однажды она витала над моей головой. Надо будет, приму ее, как воин на поле битвы, не ропща и не сгибаясь!» — говорил его взгляд. И архонт, на удивление всем, опустил глаза, руку с плеткой завел за спину и уже тише сказал:

— Чего молчишь? Говори, кто ты и откуда. Раньше здесь я видел тебя, но недосуг было спросить.

Как завороженные слушали князь и дружинники исповедь Лагира, полную страдания и скорби. И когда Он поведал о своей матушке, которую предал священному огню на берегу Меотийского озера, вдруг из числа гридней вышел доселе молчавший человек со шрамом через все лицо и обратился к Диру:

— Княже, он действительно говорит правду, я знаю этого алана, вернее, его отца. Да, да… — повернулся он к Лагиру. — Твой отец, когда я исколол рожнами ромея и его телохранителя, прятал меня некоторое время у себя, пока я не ушел в степи. А ты уже тогда служил в херсонесском гарнизоне. Прости его, архонт Дир. За его неразумность прости, хотя за дерзость ему всыпать бы не мешало. Слишком горяч…

— Счастье его, что я сам таков! Ладно, прощаю… Раз и ты просишь за него, Еруслан. Так и быть. — Дир окинул быстрым взглядом ладную, крепкую фигуру алана и предложил: — Хочешь в мою дружину? Тем более рубить мечом тебе не привыкать…

— Княже! — вдруг бухнулся на колени Лагир. — Благодарю тебя за доброту и доверие, но допусти меня до двора, где суда строят… Хочу мастеровым быть, живописцем, красками хочу писать по корабельному древу… Сплю и во сне сие вижу. Княже, после церковного подвала, где смерть ожидал, не могу больше лишать жизни других… Прости, если опять сказал что дерзостно.

— Раз не хочешь… Проводи его, Еруслан, до Почайны, найди на вымоле[123] боила Вышату[124] и скажи — пусть возьмет этого человека к себе и даст в руки краски.

Со Старокиевской горы Еруслан и Лагир спустились к реке Глубочице, впадающей в Днепр. На ее берегу, возле дикорастущих яблонь, Еруслан предложил остановиться. Отстегнул от пояса меч, положил рядом боевой топор, снял ярко-синий плащ, сел на поваленное дерево и пригласил алана:

— Садись, земляк… У меня в торбе есть вино и немного еды. Выпьем, закусим и побеседуем. Не возражаешь?

— Еще бы возражать!.. — улыбнулся алан. — Спасибо тебе, Еруслан, отвел от меня беду.

— Благодари своего отца. За его доброе сердце…

— Когда умер он, без меня его предали огню. Так и не проводил его в последний путь. Да что там говорить, и мать бы свою не увидел, и Меотийское озеро, если бы не Доброслав и Дубыня…

— А знаешь, Лагир, я однажды пожалел, что спас их вместе с ромеями от гибели, когда в хазарских степях на них напали угры…

— Это почему же? — искренне изумился алан.

— Вот и я так поначалу удивился… Я ведь после того, как ушел в степи, сколотил из таких же горемык, как сам, «черную» шайку, и стали мы грабить ромеев, хазар и богатых людишек, жгли дома, резали и убивали. Уж очень я зол был на них за свою поруганную женку, которая, бедняжка, не вынесла позора и вскоре повесилась…

— Значит, моя мать, когда жива была, о твоей жене мне рассказывала, и о тебе тоже… А женку твою, Еруслан, люди не в яму бросили, как удавленницу, а сожгли в священном огне, по закону добрых язычников…

И вдруг Лагир увидел перекошенное лицо Еруслана, который по-детски всхлипнул, и из глаз его покатились крупные слезы.

— Ну, ну, — укорил его алан. — Не пристало мужчине…

— Я понимаю, Лагир. Но как вспомню про свою голубку, про ее несчастную судьбу, и сердце будто кто сжимает клещами… Голубка и есть, кроткая, ласковая, добрая душа, все хотела иметь детей, да почему-то Дидилея от нас отвернулась… А может, это и к лучшему?.. Что было бы с ними после случившегося?..

— Ты не прав, Еруслан, богиня не отвернулась, она знала о вашей судьбе и не давала детей… Ты ее можешь только благодарить за это.

— Хорошо… Так вот, Лагир, со своими кметами я как-то оказался недалеко от Сурожа. Встали мы в лесу на постой у костра. Гляжу, мои головорезы тащат в сетях двух вооруженных человек и огромного пса, похожего на волка. Вытряхнули их из сетей, и вдруг один из них назвал мое имя… Вгляделся я в него и узнал Дубыню, бывшего парилу, тоже находившегося в бегах… Так я познакомился и с Доброславом Клудом. Сказали они, что недалеко от места, где мы остановились, стоят убитые люди в белых саванах, прислоненные к деревьям. Надобно их похоронить по-человечески… Оказалось, что их порешили ромеи за то, что не полную дань отдали, и выставили их во устрашение другим. Ромеев мы, конечно, всех истребили, а их тиуну и еще одной сволочи жуткую казнь устроили — вытянули им половые члены. В тот раз особого расположения к ромеям у Доброслава и Дубыни я не заметил, наоборот, если бы не они и не их пес Бук, нам бы пришлось с ромеями повозиться, и не одной бы жизни моим людям стоила эта заминка…

— Так, значит, Клуд сумел свою собаку повенчать с волком, значит, Бука родила ему хорошего зверя! — воскликнул Лагир.

— Ты знаешь и это?

вернуться

121

Три месяца.

вернуться

122

Старорусская мера длины, равная 4,4 см.

вернуться

123

Вымол — пристань.

вернуться

124

Боил Вышата — прадед Яня Вышатича, рассказавшего в 1106 году Нестору-летописцу, автору «Повести временных лет», о перевозе на Киев со стороны Днепровской, «того ради и глаголют, яко град Киев зделан на перевозе».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: