Больной выпил, полежал немного, вперив взгляд в круглую луну, и стал вдруг что-то говорить. Шаман различил слова: белый конь, белая грива, ясная дорога… «Старик забывается… — отметил Чернодлав. — Утром он вспомнит лишь яркую луну, которая светила прямо в очи… И ему станет хорошо. Об этом он и скажет своему сыну. Но в следующую ночь старик уже не сможет поднять даже руку…»

Шаман подошел к гнедому. Тот скакнул на передние спутанные ноги, остановился и, выгнув шею, обернулся. В глазах его отразилось пламя костра. Конь оттопырил верхнюю губу, показывая крупные желтые резцы, и снова Чернодлаву почудилось, что гнедой смеется над ним… «Ишь, собака…» — недовольно поморщился Чернодлав. Он подошел к коню, обнял его за шею, притянул ее к себе, вытащил из-за пояса нож и сделал на гладкой коже лошади глубокий надрез. Кровь резвой струйкой побежала вниз, и тогда шаман припал к ней ртом и жадно стал всасывать ее вдруг затверделыми губами.

По холке и спине гнедого пробежала мелкая дрожь, но он стоял как вкопанный, будто совсем не ведая того, что над ним творят. Стоял не шевельнувшись и тогда, когда шаман, насытившись кровью, отошел к костру, взял меч и вернулся.

Чернодлав поднял голову и долго, раздумчиво смотрел на луну, слегка покрасневшую по краям. Потом захватил рукоять меча обеими руками и, взбулькнув горлом, словно выпитая кровь запросилась наружу, резко подался вперед и вонзил блеснувшее лезвие в грудь гнедому. Конь отпрянул в сторону и упал с тяжким всхлипом.

Когда предсмертные судороги прекратились, шаман распутал передние ноги гнедого.

Луна снова спряталась за тучи, с реки потянуло прохладой, Чернодлав накинул на плечи кожух и прикрыл глаза.

Перед его мысленным взором возникла окровавленная, катившаяся под откос голова Мамуна, и злоба на киевских князей опять захлестнула душу шамана; она была так велика, что он даже заскрежетал зубами и, не в силах более оставаться на месте, вскочил и побежал к реке, сбросив с себя на ходу кожух.

Как был в кожаных хозах, подаренных ему сыном Повелителя, так в них и бултыхнулся в воду и стал грести руками. Луна, похожая на круглую лепешку, испеченную угрскими женщинами, тоже купалась вместе с Чернодлавом; чтобы ненароком ее не задеть, шаман осторожно плавал кругами возле берега. Потом высушился у костра, поглядел в ту сторону, где спал старик, нашел кожух.

Кровь возле лошади уже спеклась темными сгустками, но еще сочилась из раны, и шаман, запустив в нее два пальца, вымазал себе лицо, грудь и плечи, подбросил в костер сухой травы, протянул руки к огню и приготовился ждать рассвета.

Как только над Днепром заалел восход, Чернодлав услышал гулкий конский топот и дальний скрип арбы. «Возвращаются… А где же меч?! Ах да, возле ложа больного, возьму-ка меч, нацеплю на пояс, заодно еще раз посмотрю, как там старик…»

Чернодлав увидел на его щеках слабый румянец и услышал ровное дыхание. «Пусть спит, разбудит сын… Все пока хорошо!» И вернулся к костру.

— Менду[154], — услышал он за спиной приветствие.

Обернулся. На белом скакуне важно восседал Ошур. Рядом с ним стояли недвижимо верховые телохранители, некоторые скосили глаза на поверженного гнедого. И в их взорах отражалось немое удивление. Но вождь не замечал убитого коня или не хотел замечать, его сейчас интересовал отец… Поэтому без промедления шаман начал говорить:

— После полуночи к ложу больного прилетели черные мангусы, они были жутко безобразны, при одном их виде человек теряет сознание. Я твоего отца и погрузил в спокойный сон, видишь, он и сейчас спит и не ведает того, что здесь произошло… Я вскочил в седло, выхватил из ножен меч и стал сражаться со страшными чудовищами, кажется, я нанес им несколько смертельных ран. Зришь кровь на моем лице, груди и плечах?.. Но силы были неравны… Подо мной, пронзенный, упал конь, а я получил сильный удар по голове… Очнувшись, увидел, как черные ночные мангусы упивались лошадиной кровью, я же боялся, что они снова начнут сосать кровь из тела твоего отца, но этого не случилось, так как они вскоре насытились… Улетая, один из них погрозил мне железным пальцем и, указывая на больного, зло рассмеялся. «Мы не оставим его в покое, — сказал он. — Старику суждено умереть…»

Шаман смело взглянул в глаза Ошура и уловил в них на миг блеснувшую радость… Последние слова Чернодлав произнес громким голосом, рассчитывая так, чтобы их хорошо услышали подъехавшие слуги и некоторые из домочадцев.

— Вот тебе! — Ошур бросил Чернодлаву кожаный мешочек с золотыми и приказал грузить отца на арбу.

Гнедого не захотели разрубать на мясо, опасаясь колдовских укусов черных ночных мангусов, сволокли в яму на съедение орлам, волкам и шакалам. Чернодлаву по повелению вождя подвели коня, но шаман отрицательно покачал головой, изъявив желание сопровождать больного.

Арба заскрипела, старик открыл глаза.

— Слава Гурку, — радостно произнес он. — Снова вижу желанное Солнце, и на душе светает. Благодарю тебя, внук Акзыр-шамана, ты и сам стал великим шаманом… Сын, — позвал он молодого владыку.

Чернодлав махнул рукой, и Ошур подъехал к повозке.

— Сын, — приподнялся на локтях больной, — ты наградил лекаря?

— Наградил, отец, ты все же лежи…

— Мне лучше, намного лучше.

— Может, поешь?

— Хорошо… Со мною пищу разделит и лекарь… Так ведь?

— Так, — подтвердил сын Повелителя.

Чернодлав скосил глаза на молодого вождя, и тот, усмехнувшись, бросил ему на колени флягу с вином и кусок баранины:

— Пей и ешь, шаман, ты заработал свое вино и мясо. Жалую! — и отъехал.

Бурю разных чувств вызвало в душе Чернодлава это благодеяние вождя: но шаман теперь знал, что молодому владыке он нужен… «Слава Гурку!» — повторил следом за стариком Чернодлав.

На уртоне радостными возгласами встречали Чернодлава и старика прослышанные о содеянном поединке с черными ночными мангусами женщины, осыпая арбу полевыми цветами. Бросали их и под копыта белого скакуна молодого владыки, восхваляя его красоту и мудрость.

Весь день стан радостно гудел: мужчины, женщины, пожилые и даже дети пили вино, жевали мясо, плясали и пели гимны солнечному божеству; возле юрты Повелителя тоже шел развеселый пир.

На высоком топчане, украшенном цветами и пестрыми лентами, восседал Ошур и зорко, совсем по-трезвому (хотя и часто прикладывался к турьему рогу), наблюдал за происходящим. К нему приблизился шаман.

— Мой Повелитель, завтра на переправе появятся лодьи киян, дай мне сто лучших лучников, и мы нападем на княжескую: месть черным огнем жжет мою душу, помоги унять ее… Взываю к тебе! Помоги, дай!

— Хорошо, шаман… Будь по-твоему. Я знаю сам, что это такое, когда месть полыхает в сердце…

К вечеру старику стало плохо, напрасно он звал к своему ложу сына, тот вместе с телохранителями и шаманом ускакал в лесную юрту, забрав с собой для услады красивых ясырок[155]. Женщина-сиделка, сообщив, что Ошура рядом нет и не будет до самого рассвета, как могла, старалась облегчить страдания больному, хотя она-то очень хорошо знала: владыке осталось жить немного, и на восходе солнца его душа должна покинуть тело и улететь в солнечное царство своих предков.

Вскоре он стал бредить и метаться на ложе — в его теле забушевал предсмертный огонь: глаза остекленели, захрипело в груди, больной порывался встать, но в изнеможении падал на меховые подстилки.

Тело его вдруг выгнулось, и некогда грозный Повелитель испустил дух.

…Предав на восходе солнца тело бывшего владыки угров огню и воздав ему великие почести (вместе с ним было сожжено тринадцать молодых, предварительно умерщвленных рабынь, в их числе и женщина-сиделка, тринадцать белых и столько же черных волов), состоялся пышный обряд возведения Ошура в чин Повелителя. А потом он изъявил желание участвовать вместе с сотней лучших лучников в набеге на киевлян, для чего отправил с Чернодлавом дозор в количестве тоже тринадцати[156] человек.

вернуться

154

Менду — здравствуй.

вернуться

155

Ясырка — пленная рабыня.

вернуться

156

У угров число тринадцать считалось священным.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: