Барыня оказалась не только старою, но археологическою древностью. Шаркая по полу нога за ногу, она с видимым усилием приплелась до прихожей; дряхлая голова ее в чепце фасона времен Директории колыхалась на плечах, — того гляди, отвалится; но, благодаря чепцу, ее скомканный до безличия облик все-таки не пугал, подобно „чердачному“ облику ее сына. Когда же на вопрос ее, не от него ли, Гоголя, был передан ей сыном намедни поклон он дал утвердительный ответ, поблекшие до цвета пергамента черты старушки озарились даже как будто розовым отблеском.
„Руина при закате солнца“, — сказал себе Гоголь и спросил вслух, не для него ли сверток, который был у нее в руках?
— Для вас, голубчик мой, для вас, — прошамкала беззубым ртом старушка. — Господь благослови вас!
Странно, но это вполне, очевидно, чистосердечное благословение отходящего из мира существа тронуло Гоголя, и он как-то невольно, безотчетно приложился губами к сморщенной ручке, подававшей ему сверток.
— А не велел ли сын ваш передать мне что-нибудь на словах?
— Велел, родимый: чтобы вы взяли хорошего корректора. Непременно возьмите! Не всякому же далась грамота.
Кровь поднялась в щеки Гоголя.
— И больше ничего?
— Говорил-то он еще… Да нет, зачем, зачем! Ступайте с Богом!
— Нет, сударыня, теперь я убедительно прощу вас сказать все.
— Ох, ох! Коли вы сами того желаете… Он находит, что лучше бы вам вовсе не писать стихов, а коли все ж таки не можете устоять, то и впредь не подписывали бы под ними своего настоящего имени… Нет, не сердитесь, миленький, не сердитесь на него! — всполошилась добрая старушка, увидев, как все лицо молодого стихотворца перекосило. — Может, он на этот раз и ошибается. Уповайте на милосердие Божие…
Она продолжала еще что-то, но Гоголь без слов откланялся и был уже на лестнице.
И дернуло же умного человека давать дурацкие советы! Ну что смыслит он в поэзии, этакий книжный крот?
Печной горшок ему дороже:
Он пищу в нем себе варит.
Вот будет напечатано, так посмотрим, что скажут истинные ценители! А теперь к Плюшару.
На этот раз Плюшар оказался на месте. Чернявый, вертлявый француз принял Гоголя как старинного заказчика. Однако на требование что-нибудь сбавить он отвечал вежливым, но решительным отказом.
— Monsieur напрасно жалеет своих денег, — убедительно говорил он, без запинки мешая русскую речь с французского. — Во всем Петербурге, а стало быть, и во всей России никто вам так не напечатает. А хорошо отпечатанная книга — что хорошо поданное блюдо: благодаря уже своей вкусной сервировке возбудит хоть у кого аппетит.
— А как насчет уплаты? Я ожидаю еще денег из деревни…
— О! На этот счет monsieur может не беспокоиться. Печатание и брошюровка возьмут все-таки месяц времени: тогда и рассчитаемся. А корректуру держать будет сам monsieur?
— Корректуру?.. — повторил Гоголь и невольно поморщился: ему припомнился совет „книжного крота“. — Корректор у вас ведь, вероятно, надежный?
— Чего лучше: студент-словесник.
— В таком случае присылайте мне одну только последнюю корректуру — так, знаете, для очистки совести.
— Как прикажет monsieur. Значит, рукопись можно сдать и в набор?
— Да, попрошу вас.
Так рукопись стала набираться, и только третья корректура каждого листа присылалась автору „для очистки совести“. Но так же совесть не давала ему еще писать матери о высылке необходимых для расплаты с типографией трехсот рублей. Наконец, однако, скрепя сердце пришлось взяться за перо.
„Я принужден снова просить у вас, добрая, великодушная моя маменька, вспомоществования. Чувствую, что в это время это будет почти невозможно вам, но всеми силами постараюсь не докучать вам более. Дайте только мне еще несколько времени укорениться здесь; тогда надеюсь как-нибудь зажить своим состоянием. Денег мне необходимо нужно теперь 300 рублей“.
Сознавай он в самом деле, как огорчат его мать эти строки, каких хлопот и лишений будет стоить ей добыть для него требуемую сумму, — как знать, не отказался ли бы он от самого издания книжки? Но узнал он о том только из ее ответного письма, к которому были уже приложены просимые триста рублей. Ужели же тотчас отослать их обратно? Книжка ведь уже отпечатана: рассчитаться с мосье Плюшаром, так ли, сяк ли, надо. Но скоро, скоро маменька будет утешена, вознаграждена за все сторицей…
И он рассчитался с Плюшаром до копейки, поручив ему развезти книжки по книжным магазинам; несколько экземпляров только он взял домой для рассылки от себя по редакциям журналов и самым известным литераторам, адреса которых он узнал в магазине Смирдина. К немалой его досаде, Пушкин был в отлучке в действующей армии на Кавказе. Благо хоть Жуковский и Плетнев, эти два покровителя начинающих талантов, были еще в Петербурге.
— А пани, чи то барыне в Васильевку, сколько штук мы отправим? — спросил Яким, помогавший барину при упаковке.
— Пока ни одной.
— Как ни одной!
— Есть, знаешь, поговорка: „сиди под кустом, позакрывшись листом“, и другая: „жди у моря погодки“.
— Да чего ждать-то?
— Погодки.
Яким головой покачал: чудит, ей-Богу, барин! Но вскоре барин с своей книжкой так зачудил, что окончательно сбил его с толку.
Глава пятая
АУТОДАФЕ
Три недели ждал он у моря погодки — ни дуновенья! В газетах и журналах ни единого звука: аппетитная, как воздушное пирожное, книжка заманчиво красуется на выставках книжных магазинов, а дура-публика проходит себе мимо, глазами только хлопает! В который раз уж вот прогулялся он к Казанскому мосту справиться у Оленина — и все тот же безотрадный ответ:
— Ни одного экземпляра.
И побрел он далее до Полицейского моста, а здесь машинально завернул по берегу Мойки и остановился не ранее, как перед магазином Смиридина, у Синего моста. Зайти или нет? Но приказчик заметил уже его в открытую дверь; нельзя было не войти.
— Что нового? Приказчик повел плечами:
— Вы насчет вашей книжки? Намедни ведь я вам докладывал, что летнее время — самое глухое, покупателей и на Пушкина не найдется, не токмо…
— Да я вовсе не о том! Вообще нет ли чего новенького в литературе?
— А вот обратитесь к Петру Александровичу: первый источник.
Приказчик кивнул головой в сторону хозяйской конторки в глубине магазина. На своем обычном месте за конторкой восседал на высоком табурете сам Смиридин; перед ним же стоял высокого роста, широкоплечий и плотный господин, насколько можно было рассмотреть издали в профиль его черты лица, — средних лет.
— Кто это? — вполголоса переспросил Гоголь и весь встрепенулся. — Не Плетнев ли?
— А то кто же? Вы его разве еще не знаете? Петра Александровича все литераторы в Петербурге знают, да и он-то всех и все знает…
Гоголь вдоль прилавка с разложенными книгами стал помаленьку подбираться к конторке, по пути перелистывая то ту, то другую книгу. Приблизившись на десять шагов, он как бы погрузился в содержание одной книги; но ухо ловило каждое слово беседующих.
— Да, волка как ни корми, а он все в лес глядит, — говорил Смирдин. — Дивлюсь я, право, нашим москвичам: на прощанье ему поднесли еще золотой кубок с своими именами!
— Великому таланту нельзя не отдать чести, будь он свой русский или враждебной нам национальности, — отвечал Плетнев, отвечал таким тихим, мягким голосом, какого никак нельзя было подозревать в этом могучем теле. — Впрочем, нашего Александра Сергеевича Мицкевич, кажется, искренне любит — кто его не любит! — и ставит как поэта чуть не выше себя самого. Вы слышали ведь, как они столкнулись раз на узком тротуаре?
— Нет, не помню что-то.
— Пушкин почтительно снял шляпу и посторонился: «С дороги двойка: туз идет!» Мицкевич же в ответ ему: «Козырная двойка туза бьет».
— Славный ответ! — рассмеялся Смирдин; тихо засмеялся за ним и Плетнев.
«Погодите, други мои! — сказал про себя Гоголь. — Придет время, — и про некоего третьего станете этак анекдоты пересказывать».