— Миллион?! — ахнул доктор и в панике оглянулся на руку, зажав ладошкой рот и вытаращив полыхавшие глаза.
Ползучая шпионка воспрянула и насторожилась. Глядеть на ее телодвижения было себе дороже: будто копошилось скопище жирных, живых бревен — мало эстетики и хорошего вкуса. Однако на Форелли глядеть было тоже не сахар. Что делает с людьми жажда наживы!
— Какая удача! — вскричал он и ударил кулаком по столу. — А где эта партия? — Но, оглянувшись на руку, он переспросил зашифрованным текстом: — Где опубликована эта шахматная партия, Бормалин-сан? Хочу отыскать ее поскорее, переиграть по-своему и стать гроссмейстером.
— Для начала, доктор, давайте разберем комбинацию «Аванс»! — Я со стуком опустил две кучки цепочек на крышку стола. — А к заинтересовавшей вас партии вернемся после вашей победной рокировки.
Я и не заметил когда исчезли драгоценности, а они уже исчезли. Игра началась в хорошем темпе.
Молча и серьезно, словно какой-нибудь Капабланка, обмозговывающий эндшпиль, доктор загулял из угла в угол камеры и задумчиво остановился возле руки. На его челе лежала печать грандиозной думы. Через минуту он очнулся, растолкал руку и сел верхом.
— Вернусь через час, Бормалин! — Он пришпорил своего рысака. Когда они были уже в глубине коридора, я еще раз услышал его голос: — Включи-ка фонарь!
Шахматное время доктора Фила Форелли пошло.
ЧАСТЬ IV
Глава 1
С Самсонайтом один на один
Стояла ночь с большими цыганскими звездами, далекими криками зверья и птиц, не видимых глазу, свежим ветерком, навевающим мысли о неведомых, таинственных делах, и с шумом прибоя. О этот завораживающий гул вечно набегающих волн! Ты — в крови каждого, кто хоть раз услышал тебя.
Оставив за спиной подземные лабиринты, описание которых пускай делает грядущий спелеолог, оставив восемьсот семьдесят восемь витков каменной лестницы и две железные двери, мы с доктором вышли на волю, и я сразу почувствовал запах жареного мяса дикой козы.
Над островом догорала Свеча Дьявола, а что это было ее последнее пламя, знал я один, и это налагало на меня какие-то неясные обязанности. Но больше всего меня волновал сейчас барк, куда надо было попасть раньше, чем бандюгаи выберут якоря. А поди знай, когда они поднимутся на борт и решат отдать концы: может быть, ночью, но скорее утром, и в любом случае надо поторопиться.
У подножия Свечи был сложен из камней внушительный тигель, вернее, что-то среднее между тигелем и топкой, где на шампурах-вертелах жарилось мясо трех или четырех диких коз. А рядом, оседлав каменный трон, исчадие безуспешно пыталось воздеть одну из своих рук. Но они были уже настолько пассивны, что сделать даже самый простой жест было проблемой.
Бывшая пациентка Форелли тоже ворочалась средь своих родственниц, которыми кишмя кишела вершина. Одна рука — кажется, ее звали легкой — струилась во тьму ночи.
Все эти подробности я рассмотрел из каменного укрытия, пока доктор ворошил угли и переворачивал мясо. Он сработал безупречно. Хоть и вызывал он у меня не самые лучшие чувства, надо отдать должное его профессионализму. Но, с другой стороны, как соотнести с врачебной этикой эту нашу усыпляющую акцию? Как ее расценить? Сложный вопрос, и ответ на него наверняка неоднозначен. Но что делать, не от хорошей ведь жизни на это пошли.
По его совету я сидел в укрытии и наблюдал, все ли руки вышли из строя. Тем временем Форелли взялся что-то искать среди камней и вот достал на свет пару джутовых мешков, свернул их и спросил шефа про соль.
— Да нету ее! — как-то особенно растерянно сказал Самсонайт, нюхая соблазнительный запах. — Я послал легкую на барк за солью к этим проходимцам. Там оказалось пять человек, и они напали на нее с ножами. Пока она их связывала и запирала в салоне, ты сделал ей инъекцию. А она же очень мнительная и чуткая — тотчас уснула. Этот новый антибиотик действует почти как снотворное, я тебе скажу.
— Побочный эффект, шеф. Ну ладно, я пошел.
— Куда это ты собрался на ночь глядя? — недоверчиво спросило исчадие. — Исколол меня всего, одурманил, а сам уходит куда-то. Бросает своего шефа в таком состоянии.
— Пойду грибы собирать, — объяснил доктор.
Он отрезал кусочек козлятины, понюхал его и съел.
— Надоело, шеф, мясо и мясо каждый день. Грибов хочется — подосиновиков, подберезовиков, в крайнем случае шампиньонов.
И Форелли исчез в темноте. Раза два громыхнули камешки под ногами и тут же затихли. Он отправился на северо-восток острова, где мы оставили шлюпку, набитую оружием.
— Грибник, тоже мне! — крикнул Самсонайт в его адрес. — Исколол меня всего каким-то зельем, теперь ни руки поднять, ни головы повернуть. Эх, жизнь!
Мне вдруг стало жалко его. Я пытался обуздать это внезапное чувство — дескать, он причинил слишком много зла, чтобы вызывать сострадание, — но все равно было его жаль. Не от хорошей ведь жизни он бесчинствовал налево и направо, уж я-то теперь это знал.
Еще раз внимательно пересчитав руки, я вылез из укрытия и направился к костру, прыгая с камня на камень и зорко глядя под ноги, чтоб ненароком не наступить на предплечье или запястье. Интересно, Роберт уже увидел меня? Я был уверен, что он неподалеку и ждет удобного случая, чтобы объявиться и прийти мне на помощь.
Завидев меня, Самсонайт вытаращил глаза от удивления и быстро пришел в бешенство, на котором мы с ним давеча и расстались.
— А-а-а, газетчик! Я сейчас вы-ырву твой грешный язык! — закричал он страшным голосом и протянул было ко мне несколько рук, но не тут-то было. — У-у, газетный прощелыга!..
Но видя, как невозмутимо я прыгаю с камня на камень в его сторону, спускаюсь к костру и сажусь у огня, он замолчал. Стали слышны потрескивания дров, объятых пламенем, и шипение мяса.
— Значит, предал меня доктор, — упавшим голосом понял Самсонайт.
Можете мне не верить — мол, заливает Бормалин, — но я заметил большую слезу на его щеке. Он плакал человеческими слезами!
— Я ведь так верил ему, — сказал он сквозь слезы. — Ах, Иуда, Иуда! Чувствовал: темнит он с уколами, закрывает ампулы рукавом. Но ведь клятва Гиппократа… Я и доверился. Значит, это было снотворное?
— Да.
Самсонайт тяжко вздохнул, с трудом отвернулся и стал пристально разглядывать темноту норд-веста. Он делал вид, будто целиком обратился в зрение, но я-то видел, что он целиком обратился в одно большое чувство обиды.
— Пригрел гадюку на груди, — услышал я его бормотание. — Кров ему дал… Составил выгодный для него контракт… Защищал от разных опасностей… Одну из лучших рук подарил! Он ей как своей пользовался!.. Какие все-таки неблагодарные создания, эти люди! Видеть вас больше не хочу, ловких современных ребят!
— Вы уж не обобщайте, пожалуйста, — проворчал я, чувствуя себя очень и очень скверно от его справедливых в общем-то слов. — Не все же поголовно такие, как вы говорите.
— Все вы ребята не промах! — огрызнулся он, глядя вокруг меня, а на меня не глядя, потому что стеснялся своих мокрых глаз.
Ему было горько и обидно от предательства, да и мне тоже было не по себе. Я ощущал себя изрядной свиньей, вот и все.
Он ухитрился вытереть слезу плечом, для чего пришлось съежиться, перекособочиться и крепко похрустеть суставами плечевого пояса, и сказал:
— Колю, говорит, шеф, новейшие антибиотики, потому что боюсь воспалительного процесса в раненой руке. Надо, говорит, принять профилактические меры. Сделал в каждую руку по два укола и наказал полтора часа не есть, не пить. А мне очень кушать хочется весь вечер. Я легкую послал за солью, так он не дождался, пока она вернется, уколол и ее. Она уснула прямо на спардеке барка. Как она там одна?
Я опустил глаза долу, чтоб не встречаться с ним взглядом. И стыдно мне было за такую его беззащитность, доверчивость, и жалел я его все больше. И Форелли мне было тоже жалко — ведь и доктор такое же заблудшее и беззащитное создание. Он беззащитен перед неограниченной властью золотого тельца, сгубившего не одного и не двух и продолжавшего губить народ направо и налево. И жертвы его произвола — проклятый, проклятый телец! — по-прежнему считают, будто в деньгах счастье.