Резкий голос греческого торговца вдруг нарушил эту тишину:
— Это она оплакивает свой народ, своего Бога, римляне! На ваших же глазах. Это насмешка над Римом! Зачем она явилась сюда? Каменьями ее, каменьями!
Толпа заволновалась, тысячи голосов повторяли страшный крик:
— Каменьями ее! Каменьями!
Вероника остановилась, презрительная усмешка появилась на ее губах. Она, казалось, ждала первого камня…
В эту минуту со стороны крепости раздались мерные шаги военного отряда. Все отступили. И только когда впереди показался воин в простом вооружении и пошел навстречу Веронике, напряжение разрешилось тысячеголосым криком:
— Да здравствует Флавий Веспасиан! Слава великому полководцу! Слава вечному Риму!
Вероника упала на колени и с мольбой протянула к нему руки. Он быстрым взглядом окинул пышность и богатство ее шествия, и на его суровом лице мелькнула улыбка. Он поднял Веронику и повел ее в крепость. У входа он остановился и посмотрел поверх ликующей толпы на то место, где стояла на коленях Вероника. Это казалось ему хорошим предзнаменованием: так же будут склоняться Иерусалим и Иудея перед Римом…
— Саломея, сестрица, о чем ты опять думаешь? — спрашивала девочка лет четырнадцати, просунув тонкую головку с непокорными завитками на лбу в дверь женской половины дома.
— Это ты, Тамара? — спросила она, и звук ее голоса странно гармонировал с неподвижным, безжизненным выражением полузакрытых глаз на ее мертвенно-бледном лице.
— Я тебе не помешаю? — сказала девочка, проскользнув в комнату. — О, злая! — проговорила она с упреком, падая к ее ногам и обнимая ее. — Ты опять грустила. Почему? Разве ты не молода? Ты не больше чем на год старше меня. Хороша ли? Да рядом со мной ты как солнце рядом со скромной звездочкой. Умна ли? Недаром ты в этой огромной шумной Птолемаиде с ее чужестранцами, стекающимися отовсюду, научилась всем обычаям мира.
А я в нашей тихой горной Гишале только тогда видела и слышала о чем нибудь новом, когда к нам являлся старый, угрюмый приятель отца купить масла для своих соплеменников, живущих среди язычников. Но я бы не хотела с тобой поменяться, если от красоты и ума глаза твои глядят так, грустно, губы твои так редко улыбаются!
Саломея провела рукой по ее разгоряченному личику.
— Да сохранит тебе Бог твой веселый нрав, — мягко прошептала она. — Но меня ты не брани, я не родилась для радости.
Девочка весело засмеялась.
— Ты опять говоришь, как во сне, Саломея?
— Нет, это не сон, дитя. Разве ты забыла, что я испытала в жизни. Всем, кто относился ко мне с любовью, судьба приносила лишь зло. Это началось уже с моего рождения. Моя мать, сестра твоего отца, поплатилась за мое рождение смертью. Когда я была ребенком и играла с другими детьми на улице, я чуть не попала под лошадей мчавшейся римской конницы. Мой единственный брат увидел это, оттолкнул меня в сторону, и сам был растоптан безжалостными копытами. Тело его превратилось в бесформенную массу, и мы его даже не смогли узнать. Потом, по желанию отца, я стала невестой уважаемого члена нашей колонии, знатока веры, Иакова бен Иуды. В день нашей свадьбы, когда я уже готовилась к венцу, на нас напали язычники из Птолемаиды. Моего жениха забили среди площади камнями, а мой отец еще не излечился до сих пор от раны, которую ему нанес мечом языческий юноша, преследовавший меня своей любовью. Вот что было и что будет еще?
Она говорила это печальным голосом, влиянию которого не могла не поддаться даже веселая Тамара.
— Да, нам плохо пришлось, — ответила она серьезно, — когда язычники напали на нас. Все улицы покрыты были трупами, и я еще и теперь вся дрожу, вспоминая это ужасное зрелище. Но все-таки, — поспешила она прибавить, заметив, что Саломея снова впадает в задумчивость, — разве не безумие скорбеть о прошлых горестях, когда будущее предстает перед нами в таком радостном свете? Радуйся, дорогая, жизнь твоего отца спасена, и мы оставим этот безбожный город, как только он сможет отправиться в путь, и приедет за нами мой брат Рэгуель. А в Гишале, в доме моего отца, на чистом воздухе наших гор, твое лицо снова расцветет, и ты снова станешь петь веселые песни…
Саломея покачала головой.
— Никогда.
— Подожди, неверующая! — воодушевилась девочка. — Вот увидишь, я окажусь правой. Или скажи мне: Ты его очень любила?
— Кого?
— Твоего жениха?
Саломея взглянула на нее с некоторым удивлением.
— Любила? — Она произнесла это слово задумчиво как бы про себя. — Он был достоин уважения и был предназначен мне отцом. Как же мне было не любить его?
Девочка откинула с досадой головку назад.
— Ты не хочешь меня понять, Саломея. Уважение и любовь, разве это то же самое? Вот, например, у нас есть в Гишале старый Ионафан бен Садук, богатый и очень почтенный человек. Когда он приходит к отцу, он мне приветливо улыбается, хлопает меня по щеке, приносит мне иногда цепочку или пряжку. Я его уважаю, очень уважаю. Но любить? Он горбат, косой, у него скверные зубы. Поцеловать его? Брр…
Она так смешно скорчила гримасу от отвращения, что на губах Саломеи невольно показалась легкая улыбка.
— А что же ты называешь любовью, Тамара? — спросила она, бессознательно поддаваясь легкому тон болтовни девочки.
Лицо Тамары приняло задумчивое выражение.
— Любовью? Он должен быть беден, совсем беден как Иов, а я богата, как Соломон. Тогда я взяла бы большой-большой мешок, наполнила бы его серебром, золотом и драгоценностями, пошла бы к нему и сказала вот, бери, все это твое. Разве он не поверил бы, что я его люблю?
— Ты его, да. А он тебя? Что, если он любит не тебя, а твое богатство?
Девочка опустила головку с печальным видом.
— Да, да. Это бы, пожалуй, выглядело, как будто я его купила. Ну, а как ты думаешь, если бы я была прекрасна, прекрасна, как Далила, и все мужчины лежали бы у ног моих и он также, а я пошла бы к нему и сказала: бери, вся моя красота твоя?
— А будет ли он тебя любить, когда ты станешь старой и уродливой?
— Старой и уродливой? Правда, — сказала она, озабоченно. — Одна красота еще не создает настоящей любви. Мне нужно еще быть мудрой, как царица Савская. А он тоже должен был бы быть не глупым, простым, добрым человеком. И если бы я писала стихи про него и книги….
— Так он бы даже тебя не понял, дурочка. Бремя твоей мудрости придавило бы его к земле…
Темные глаза Тамары засветились гневом.
— Не понял бы меня! — воскликнула она, вскакивая, топнув ногой. — Тогда бы он был глуп, как… Ах, да, — прибавила она, успокоившись, — боюсь, ты права: мужчинам менее всего нужна умная женщина. Что же тогда любовь? Впрочем, я знаю.
— Ну, что?
— Любовь… Это безумие и величие, глупое и мудрое, смешное и серьезное, необъяснимое… О ней нельзя говорить, а можно только петь!
Она быстро проговорила все это, потом схватила цитру со стены, взяла несколько аккордов и пропела свежим, чистым голосом:
Она хотела закончить веселым смехом, но ее голос вдруг дрогнул, так что Саломея с изумлением взглянула на странную девочку, которая неподвижно остановилась посреди комнаты и глядела куда-то широко раскрытыми глазами. Вдруг Тамара вздрогнула и, выронив цитру, упала на ковер с судорожным рыданием.
Саломея с испугом поднялась с подушек и наклонилась над плачущей девочкой.
— Что с тобой, дитя? — спросила она с искренней тревогой. — Доверься мне, ты знаешь, у тебя нет более верного друга, чем я!
Ласковые слова ее возымели свое действие, Тамара подняла голову и положила ее на колени Саломее.
— Я так несчастна, так несчастна! — шептала она со слезами в голосе.