Сабиний наклонился к раненому; только слабое дыхание обнаруживало присутствие жизни в теле.
Префект позвал декуриона, чтобы с его помощью поднять умирающего. В этот момент Фотин бросился вперед, упал на колени среди улицы и, воздев руки, стал кричать.
— Правосудия! Правосудия!
Веспасиана в это время проносили в носилках через ворота. Услышав крик, он приподнялся и спросил, в чем дело. Флавий Сабаний подошел, чтоб дать ему объяснение.
Полководец выслушал его, не прерывая. Потом легкая усмешка показалась у него на губах.
— Фотин, — сказал он солдату, — ты заслужил наказание за непослушание начальнику, за это ты восемь дней будешь есть ржаной хлеб вместо пшеничного. Но все-таки твое усердие похвально, и за ненависть к врагам я дарю тебе это запястье. Большую цепь ты можешь заслужить себе в бою…
Он снял золотое запястье и отдал его солдату, который гордо выпрямился и бросил торжествующий взгляд на префекта.
— Не забывай, племянник, что полководцу не следует подавлять ненависти своих воинов к врагам, — сказал Веспасиан.
— Прости, дядя, — ответил Флавий Сабиний, и губы его задрожали от негодования, — я не знал, что мы ведем войну со стариками, женщинами и детьми.
Из носилок послышался смех. Посмотрев в ту сторону, префект заметил Этерния Фронтона, который ехал с полководцем.
— Неужели ты так презираешь жриц Афродиты, Флавий, — воскликнул вольноотпущенник. — Не забывай, что Епафродит, покровитель учителей истории, рассказывал нам про иудейку Юдифь, которая отсекла голову Олоферну. Но я знаю, ты недоступен стрелам Эрота. Минерва и мудрость греческих философов слишком опутали твой разум и в сердце твоем нет места восторгу перед поясом, головной повязкой, а тем более запястьем красивой девушки…
Флавий понял его намек на свое ночное приключение с Тамарой и Саломеей, но был слишком горд, чтобы отвечать в том же тоне. К тому же все его внимание было поглощено раненым, которому Сильвий пытался влить в рот глоток воды. Старик очнулся и растерянно глядел на воинов, окружавших его. Он вдруг поднял обе руки, потом произнес несколько бессвязных слов:
— Иоанн из Гишалы! Они идут, они идут! — И со стоном упал на руки Сильвию.
Веспасиан приподнялся, и глаза его засверкали.
— Иоанн из Гишалы, — проговорил он. — Не его ли Марк Агриппа называл самым деятельным врагом Рима?
Этерний Фронтон утвердительно кивнул.
— Позволь мне, господин, — сказал он, — остаться и заняться раненым. Это несомненно шпион, подосланный врагами…
Веспасиан, соглашаясь, кивнул. Фронтон, однако, не уходил.
— Ну что еще? — нетерпеливо спросил Веспасиан, давая знак продолжать путь.
— Может быть, ты сочтешь удобным, чтобы Флавий Сабиний взял на себя должность чтеца. Вспомни, что я говорил тебе о его слабости к иудеям…
Их глаза на мгновение встретились, потом вольноотпущенник вышел из носилок.
Веспасиан позвал префекта.
— Прошу тебя, племянник, — ласково сказал он, — побудь со мной и помоги мне справиться с несколькими делами.
— А Этерний Фронтон? — спросил Флавий Сабиний, едва сдерживая свое неудовольствие.
— Я ему поручил исследовать это дело, — холодно сказал полководец.
Префект должен был повиноваться желанию дяди.
— Будь осторожен, — прошептал он Сильвию, проходя мимо него. Потом они сели в носилки рядом с Веспасианом. Шествие двинулось вперед.
Сильвий обернулся к вольноотпущеннику и, указывая на иудея, спросил:
— Что прикажет Этерний Фронтон?
Тот наклонился к раненому.
— Он недолго протянет, — сказал он. — Отнесите его в караульный покой, а ты, Сильвий, приведи скорее врача. Нужно чтобы он очнулся, а говорить уж я его заставлю…
— Не понимаю тебя, Вероника, зачем ты так прямодушна с Веспасианом? Ты ведь понимаешь, в каком опасном и двойственном положении очутились я и весь мой дом из-за этого мятежа.
Вероника пожала своими белоснежными плечами, выступавшими из платья с глубоким вырезом, и даже не переменила положения.
— А кто же, если не ты сам, поставил себя в это положение? Нужно было или встать полностью на сторону римлян и всеми силами подавить восстание в самом зародыше, если это было возможно, или же нужно было последовать моему совету, и встать на сторону своего народа, поднять всех против дерзкого вторжения Рима и самому в конце концов возложить на себя корону Азии…
— Опять ты с этими дерзкими замыслами?
— Чем они плохи? Разве наш отец не к тому же стремился? Ты сам ловко сумел усыпить подозрение Рима, и тебе нужно было только объединить всех властителей, стонущих под игом Рима. Тогда было бы легко задушить безумного императора-актера. По одному твоему знаку все сердца забились бы для тебя, и все вооружились бы для твоей защиты.
Агриппа насмешливо засмеялся.
— Кто этот народ? Несовершеннолетние или мечтатели. Они сами не знают, чего хотят — сегодня одного, завтра другого. И неужели ты говоришь это серьезно? Прежде ты так не думала.
Вероника откинулась назад и мечтательно глядела вдаль.
— Прежде я была легкомысленным, жизнерадостным существом, — тихо сказала она. — Я жила только мыслями о своей красоте и о веселье. Что знала я об отчизне, о вере в Бога? Мир казался мне садом, благоухающим для меня, приносящим плоды для одной меня. Только когда наступило то страшное время в Иерусалиме, я стала понимать, что значит долг, и узнала, что сад жизни не может приносить ни цветов, ни плодов, если его раньше не засеять и не возделать его. А кто же это делал? Не мы, а как раз те жалкие люди, которых убивали потом у нас на глазах. Разве эти бедняки не имели права требовать тоже своей части общей жатвы?
Агриппа усмехнулся.
— Вижу, — сказал он, — что во время твоего одиночества в Цезарее ты опять занималась чтением греческих философов…
Она его не слушала.
— И если, — продолжала она с возмущением, — если мы так жестоки и себялюбивы, что ставим свое, благо выше блага других, то почему не оставить по крайней мере этим несчастным веру в награду в другом мире, ожидающую их там за все их труды и мучения? Зачем заменять эту блаженную детскую веру призрачными богами Египта, жалким греческим Олимпом и каменными идолами Рима? Наш народ силен и непобедим именно тем, что он должен отстаивать величайшие блага человеческой души от животных страстей Рима. Тут идет война не из-за светских выгод, война за самое великое — за Бога!
Казалось, она упивалась своими собственными словами. Она вскочила в порыве негодования и встала перед братом, высоко подняв правую руку. Ее длинное темное одеяние придавало ее высокой гордой фигуре что-то пророческое.
— А теперь, — продолжала она с горечью, — вместо того, чтобы думать и сожалеть о легкомыслии минувшего, вместо того, чтобы преклониться перед великой силой народа, ты еще жалуешься на меня. Ты говоришь, я возбудила подозрения этого римского наемника, Флавий Веспасиан! Да кто он такой, чтобы глаза иудейской царицы, внучки великого Ирода, следили за движением его ресниц? Он мог побеждать ленивых и невежественных бриттов и германцев, но тут перед ним нечто иное, святое. В суеверном страхе он старается жалкими жертвами снискать расположение этой святыни, но, если бы он даже победил, Бог Израиля сотрет его своей рукой с земли и не останется следа от него…
Она произнесла эти слова страстно и гневно и опустилась в изнеможении на подушки. Насмешка Веспасиана при встрече оскорбила ее и возбудила всю гордость царицы из рода Ирода, всю гордость ее народа, который с брезгливостью отворачивался от всех, не познавших истинного Бога. Веспасиан шутливо укорял ее за то, что она не стала римской гражданкой.
— Рим покорил весь мир, а Вероника покорила бы Рим, — сказал он.
Она гордо выпрямилась и ответила дрожащим от гнева голосом:
— Вероника — царица и иудейка.
Тогда он расхохотался и сказал:
— Царица — это ничего, иудейка — это кое-что, а римлянка — это все.