Не поддадимся на удочку «мягкотелого» гуманизма. Не стоит думать, будто бы Бабинец, как принято говорить, «перевоспитался». Другое дело, что Бабинец действительно исправился, но это его индивидуальный путь, его личное везенье. Не следует обобщать частный случай до массового уровня. Не верю, что люди могли исправиться дешевой ценой трехмесячного полуголодного существования. Для этого требуется гораздо больше.
И все же какая-то перемена в Бабинеце произошла. Когда он вернется домой, жена через несколько недель заметит: муж не тот, что прежде. Изменился и учитель истории, приятель Бабинеца, и оба цитируемых поэта, и даже Митицки. Бабинец исправился на наших глазах, но Митицки исчез из нашего поля зрения. Вполне возможно, что Митицки не исправился, а всего лишь изменился. Это изменение пока что не качественное, а количественное. Герои наши — до сих пор — развивались не вглубь, а вширь. Напрашивается дешевое сравнение. Бабинец будет разговаривать с женой, как человек, освоивший, помимо родного, еще несколько иностранных языков: французский, испанский, греческий. Или русский. Это трудно подметить, интонация, ударение не искажены, лексика не стала обширнее. Но теперь он и по-венгерски должен говорить лучше. Сутью человека остался родной язык, но границы его расширились, он сделался богаче и даже приносит проценты.
Много чего сказано о голоде. Для того, кто голодает или голодал когда-то, все это очевидно до скуки. Для того, кому это состояние незнакомо, даже все вышесказанное может показаться недостаточным. Правда, по Европе прокатилась война, не только обернувшаяся губительными опустошениями, это было победоносное шествие нужды и голода. Эта война завербовала целые армии «добровольно» голодающих, как обычно вербуют добровольцев: принуждением и штыками.
Муки голода — привилегия не только пленных. Но здесь, в плену, это потрясение наблюдается особенно наглядно, наподобие эксперимента в чистом виде. Случись саням застрять, и голод начнет расти и множиться, точно бактерии в пробирке, и выявит особенности бактериальной культуры.
В человеке вспыхнуло подозрение, которое доселе тлело в глубине инстинктов: на этом свете существует возможность не только жить, но и умереть с голода.
От этого теряется смысл порядка, в котором мы выросли, шатается рассудок, которым воспринимался этот порядок, тускнеют чувства, его озарявшие. Пошатнулись основы не только настоящего, но и прошлого. Выражаясь проще: не только сегодня и здесь, но вчера и дома можно было бы умереть голодной смертью. Само бытие утратило надежность и определенность, разум больше не усматривает в нем закономерностей. Единственное спасение — в царстве вымысла. Как обычно, когда нарушается порядок реального бытия, душа человека съеживается, и вымысел своей шелковой пряжей ткет кокон, который защищает, греет, вдыхает жизнь.
Тот, кто прежде улыбался чудачествам Ференца Поры, теперь, возможно, поймет его. И признает, что для картофельного паприкаша, который готовится на эстергомском винограднике, необходимо ровно столько сала, сколько, по его словам, клал туда Ференц Пора. И ни граммом меньше.
ЛОДЫРИ И РАБОТЯГИ
Весть о том, что консервному заводу требуются два десятка рабочих, взбудоражила даже Гюнсбергера. Хотя будучи начальником карцера, Гюнсбергер наедался до отвала, и все равно у него оставалось столько хлеба, что он торговал им — по двадцать пенгё за пайку, а выручку менял на боны, чтобы дома, на родине, снова получить чистоганом. За двадцатку хлеб покупали многие, так что Гюнсбергера, который до войны служил в Будапеште типографским рабочим, по возвращении домой дожидалась кругленькая сумма… Кроме того, были у него золотые кольца и, как поговаривали в лагере, даже доллары, но этого конечно же нельзя было утверждать с уверенностью. Факт остается фактом: страж при карцере щеголял в шикарных сапогах, в сшитых на заказ штанах и в перчатках свиной кожи.
Но консервный завод… Пренебречь такой редкой возможностью не мог и Гюнсбергер. Времени, чтобы поразузнать, что да как, не оставалось, у ворот уже поджидал грузовик, а молодцеватый немец Майер, начальник зоны, знай себе усмехался. «Консервный завод», — повторял он и больше ни слова. Гюнсбергер прикинул, какие перспективы там открываются, и решил поступиться доходной должностью при карцере и рвануть на завод. Правда, у Кочиша, например, сомнения возникли: «А что, если на том заводе овощи консервируют или концентрат пшенной каши заготавливают?» — но он и сам не принимает их всерьез, потому как складывает пожитки, тоже на завод собирается.
Все рвутся туда, даже самые отпетые лодыри, которые по утрам на перекличке ухитряются улизнуть от бдительного ока надсмотрщика. Записался в добровольцы и Вайсбергер, а уж он великий мастер отлынивать. Перед ежемесячным врачебным осмотром всякий раз выдувает по два литра чая, перетягивает икры и в решающий день усаживается на стол, свесив ноги. Докторша ткнет пальцем в раздутую, как бревно, ногу — палец аж целиком тонет, и ямка долго остается, назойливо напоминая, что у бедняги Вайсбергера водянка, что он дистрофик, а стало быть, подлежит освобождению от работы и переводу на улучшенное питание. Вайсбергер освобожден, а туда же — на завод просится. Ведь по имеющимся у него сведениям, на заводе изготавливают не только консервы из ливера и мясного фарша, но и печенье в шоколадной глазури — пальчики оближешь.
Лишь в таких случаях выясняется, какое множество людей ухитряются по утрам «слинять», то есть всякими дьявольскими уловками увильнуть от работы. Одни с вечера распарывают стеганые ватные штаны или отдирают у башмаков подошву — это даст законное право хотя бы полдня прохлаждаться. Другие травятся мылом. Порцию мыла — примерно граммов восемьдесят или сто — нужно постепенно обсасывать, как леденец. Если повезет — угодишь в больницу. Есть «специалисты по латринам». Латрин в лагере шесть штук, в каждой отсиживайся хоть по полчаса, но не больше, потому как полевые жандармы из румын прочесывают даже нужники. Полчасика еще куда ни шло, грех не велик, а за это время остальных угонят на работы.
Таковы привычные шаблоны. Однако встречаются незаурядные личности, дерзновенные первопроходцы, которым удавалось чуть ли не целый год прокантоваться, ни разу не участвуя в заготовке дров, не говоря уже о каких-либо постоянных рабочих обязанностях. Возле бани находится «вошебойка», каморка в подвале. С утра под нею чуть теплится огонь, и камера раскаляется лишь во второй половине дня, когда работяги возвращаются и идут мыться. Дезкамерой заправляет доктор Эрдейи, бывший адвокат. В камере можно проспать до полудня. Другой адвокат, Лаци Мольнар «сотоварищи», готов хоть бы и запереть вас в железной западне. Рука руку моет, а уж адвокат адвоката и подавно не выдаст. Правда, один раз по ошибке немец какой-то затопил камеру, и та успела разогреться до семидесяти градусов, покуда запертые изнутри не достучались, взывая о помощи… Однако овчинка стоила выделки.
* * *
Ведь ежели котелок у тебя не варит как следует или же связи-знакомства не помогают, то после завтрака тебя безжалостно выгонят к воротам, а оттуда одна дорога — вкалывать. Хотя в крайнем случае в последний момент, когда работяг уже распределили по бригадам, можно выскочить из строя и припуститься к ближнему сортиру, будто приспичило невмоготу. Ну а после этого скрыться — невелико искусство. Акция эта называется — да простят мне дешевый каламбур! — «выписаться из строя». Некоторым иногда удается.
К сожалению, все реже, ведь полицаи тоже совершенствуются в своем деле. Вон тот ушлый румынский сержант велел своим подручным обшарить каждый уголок. Был случай, когда одного немца откопали в мусорной куче, а в другой раз словили ловкую пташку на дереве. Если надо дрова таскать, тут уж молодчик Майер не пощадит даже доходяг. Стоит им только в обед усесться возле барака, полицаи тут как тут. Вся компания — мигом врассыпную: один хлеб в бараке забыл, другому котелок вымыть охота. «Да ты сиди, сиди, куда спешить!» — заверяют его. К врачу, вишь, пора. «Успеется! Доешь сперва». Ну а когда доел — марш за дровами.