Человек, утративший родную почву, пускает корни на своем рабочем месте и благодаря труду обретает чувство самоуважения — таково краткое обобщение полученных нами данных. Но прежде чем завершить исследование темы труда, необходимо посмотреть, как воздействует труд на отдельные общественные слои. На наше счастье, в плену деление простое: на офицеров и рядовых.
В основе взаимоотношений офицерства и рядового состава лежит система гражданского и воинского воспитания в Венгрии. Соответственно этому рядовые и в плен явились с багажом, прихваченным из дома: с неизмеримым почтением к вышестоящим чинам, а зачастую и со страхом перед ними. Офицеры же были преисполнены барского превосходства и кастового духа.
Двуликая Венгрия в плену точно так же избегала взглянуть на себя прямо, как и на своей земле. Внешне в плену не произошло изменений. Офицеры содержались отдельно, часто в специальных лагерях для офицерского состава. Но в лагерях для рядовых почти всегда попадались офицеры, хотя жили они обособленно, и харч им доставался повкуснее, да и работа в большинстве случаев была для них необязательной. Масло с водой никогда не перемешивались; с чего бы этому случиться именно сейчас?
* * *
Летом 1945-го из Фокшаня прибыл этап с офицерами, семьсот шестьдесят пять человек. Было среди них немало штабистов, среди нижних чинов — несколько кадровых офицеров, а остальные — запаса, прапорщики, лейтенанты. В том месте, куда они попали, находились шестнадцать тысяч пленных — девяти национальностей, офицерского и рядового состава, здоровых и больных, изысканно одетых и в лохмотьях, иудеев и христиан… Но на этих вновь прибывших никто и внимания не обращал. Вольно им было делать, что пожелают.
Они бродили не спеша, беседовали между собой, играли в шахматы, скуки ради резали трубки. Многие занялись «коммерцией». Некий Розенталь принес четыреста граммов хлеба, выменяв его на десяток папирос. Хлеб этот он пустил в оборот, но затем выяснилось, что сам Розенталь заполучил его у работяг всего за четыре папиросы. После этого многие решили совершать подобные сделки напрямую: что Розенталю удалось, то и другой сумеет. Иногда офицеры вынуждены были выходить на работы, колоть дрова и таскать их. В таких случаях многие прикидывались больными: неполадки с желудком, суставной ревматизм… поди проверь. Или ходили, прихрамывая, опираясь на палочку — у кого хватит духу заставить хромого таскать охапки дров!
Но их никто и не заставлял — не хочешь, как хочешь. Кстати, только сами офицеры и возмущались, когда подполковник Петелеи подрядился к резчику хлеба палочки выстругивать. Палочки требовались для того, чтобы пришпилить довесок к хлебной пайке, ну а подполковник соблазнился дополнительной порцией в двести граммов хлеба, полагавшейся за эту работу. Говорят, что до сих пор строгать палочки подряжались только евреи да цыгане, а тут — подполковник… Стыд и позор!
Штабные офицеры отделились от всех прочих в бараке и повесили табличку: «Отсек для штабных офицеров». Было у них и свое место отдыха, тоже с надписью: «Скамья для штабных офицеров». Действовали две комиссии — по делам чести и проверочная; прапорщик Йожеф Бона был «разжалован» по причине сомнительных политических взглядов.
Кое-кому наскучило слоняться без дела, и тогда двое немолодых учителей из Трансильвании отправились на косьбу. Как ни странно, но их не разжаловали, более того, через неделю сформировалась бригада по плетению корзин — сплошь из офицеров… Сто пятьдесят человек вступили в бригаду по изготовлению деревянных полозьев, хотя там трудились рядовые. Бригада разрослась непомерно, впоследствии заправлять ею стал майор артиллерии, который и сам выстругивал полозья, покуда бригада не распалась. Тогда он вызвался добровольцем на лесоповал.
Каста разделилась надвое. На тех, кто сложа руки посиживал на скамье для штабных офицеров, и на тех, кто взял в руки инструмент, — сперва со скуки и из любопытства, но затем с инструментом больше и не расставался.
Рядовые молча, с легким удивлением поглядывали на офицеров; у кого были три папиросы, покупал у майора Эрдега миску офицерского супа. При этом не считал этого майора ниже себя, просто больше не взирал на него снизу вверх как на человека, наделенного властью. Какое-то время рядовые козыряли честь по чести, затем едва касались пальцами шапки, а потом даже это делать перестали. Закипела работа, и появились новые авторитеты: рукастые плотники заменили майоров, выносливые грузчики — подполковников, ну а тех крестьян, кто на колхозных работах показал студенту, гостиничному портье и текстильному рабочему, как держать косу, и вовсе можно приравнять к генералам. Этим тоже не отдавали честь, зато чтили, поскольку они были опытнее, сноровистее и разбирались в тонкостях дела.
Священный трепет охватывал первых бунтовщиков, которые дерзнули сесть на трехногий сапожницкий табурет выкраивать подметки, приколачивать их деревянными гвоздиками, запускать дубильную машину. Какое-то время к ним обращались как к «господину лейтенанту», а затем чин стал выплевываться как сливовая косточка, потому что лишился смысла. На ирминской угольной шахте в бригаде рядовых вкалывали забойщиками пятнадцать офицеров, и подобным примерам несть числа. В каком лагере ни спроси, обязательно скажут, что офицеры по своей воле выполняют работу — по большей части легкую, зачастую выступая организаторами или руководителями. Работающие офицеры нередко становились бригадирами, но повышение это не имеет ничего общего с бывшей табелью о рангах, с принадлежностью к офицерской касте, с прежней системой в Венгрии. Это касается только лишь взаимоотношений с рядовыми.
* * *
Итак, венгерская интеллигенция в плену распалась надвое. Одна часть рассиживается на скамейках, сражаясь в шахматы. Другие вышли на свежий воздух и теперь пропитаны солнцем и медленным брожением углекислоты. Мы уже упоминали, какое глубокое потрясение вызывает тот момент, когда здравомыслящий человек заключает союз с физическим трудом. Пусть конспективно, но мы проследили этапы эволюции группы офицеров с момента прибытия в лагерь, ее расслоение, распад и приспособление к напряженной атмосфере плена. Полноты охвата ради предоставим слово одному из этих людей, кто обрисует нам свои впечатления не как сторонний наблюдатель, а изнутри.
Тем более что и по профессии он — художник. Молодой человек двадцати четырех лет, слабого телосложения. Физическим трудом дома не занимался, участвовал в одной-единственной выставке, в связи с чем был упомянут в газетах, и даже с похвалой. Его зовут Ласло Луковски.
«Это был гигантский вагоностроительный завод, где раньше трудились тридцать три тысячи рабочих. Но из-за войны число их сократилось вдвое. Нас после того, как мы вылезли с эшелона, три недели не трогали. Сидим себе в лагере, греемся на солнышке и ждем, что будет. Я прямо-таки изнывал от любопытства — натура у меня такая; всю дорогу не отходил от окна, смотрел на дома, березовые рощи, поля пшеницы. Знал, что везут нас в Сибирь, думал, в рудники, и готов был поклясться, что мне крышка. Но все равно любопытство было сильнее страха.
С третьей недели стали выводить на работы. Я не чаял поскорей вырваться из лагеря. Попал в литейный цех. Рассказывать, что это такое, бесполезно, если ты там ни разу не был и не видел своими глазами. Высоченный — должно быть, с трехэтажный дом, внушительнее, чем Восточный вокзал в Будапеште, но ни крыши, ни конца-края не увидишь, вверху сплошной дым и пар, такой густой завесой, что солнце в верхние окна заглянет, да на полпути пропадает. Шум чудовищный, оглушительный — грохот, крики, ругань, и все же был в этом некий ритм, словно прикасаешься к собственному пульсу.
Диву даюсь, как я устоял на ногах. Подошли ко мне мастер с переводчиком, объяснили, что надо делать. Я должен был перетаскать груду длинных труб и сложить в две кучи, в зависимости от диаметра. Не сказать, чтобы длинные они были, трубы эти, и не тяжелые. Вернее, поначалу так казалось, а потом — чем дальше, тем тяжелее. Потаскал я их с часок, и с меня семь потов сошло. Пристроился было на минуту под вентилятором, откуда поступал свежий воздух, так меня чуть ветром не сдуло. Поостыл малость и, дай, думаю, закурю. Мастера нигде не видать. Побрел я на другую сторону цеха, а сам еле ноги волочу.