Туфли не налезли. На следующее утро и в полдень — та же история. И во второй половине дня — тоже. К тому времени Орбан до того распалилась, что в сердцах плюнула на свои опухшие ноги. Надела шлепанцы. Принарядилась. Подвела ресницы черной тушью. Заказала такси. Бережно прижала к себе банку с японскими цветами. На улице Бальзака она остановила такси за два дома раньше. Она надеялась, что если придет пешком, то сумеет незаметно прошмыгнуть в подъезд. Не тут-то было.
Аделаиде Чермлени-Брукнер весной исполнился девяносто один год. Все, что на лице ее когда-то было выпуклым, теперь стало вогнутым, будто по рельефу отлили барельеф. С медицинской точки зрения она была слепой, однако определенные, как правило, нежелательные объекты обостряли ее эмоциональную зоркость, словно бомбардировали ее глаза потоком альфа-частиц. Она запросто могла бы налететь на афишный столб, зато паука способна была углядеть даже на закопченном потолке своей комнаты. Эржи Орбан, к примеру, которая относилась скорее к разряду пауков, нежели афишных тумб, старуха учуяла издали. Не дожидаясь звонка, она распахнула дверь; тем самым расчет Орбан застать хозяев дома врасплох провалился.
— Ты к кому? — встретила ее старуха вопросом. — Держу пари, что не ко мне.
— Будь любезна, Адика, разреши мне войти.
Аделаида Чермлени-Брукнер впустила ее, но сесть не предложила. Сама она тоже осталась стоять. Старуха боялась многих вещей на свете, но больше всего она остерегалась перелома шейки бедра, поэтому старалась как можно реже вставать и садиться. По этой же причине она никогда не выпускала из рук туристский посох с острым железным наконечником, которым был истыкан весь пол.
— Раньше ты хоть изредка навещала меня, а теперь только и знаешь, что околачиваться по ночам у нас под окнами. Что с тобой стряслось?
— Мне хотелось бы поговорить с Виктором, Адика.
— Насколько мне известно, ты порвала с ним.
— Поэтому я и хочу с ним поговорить.
— К твоему сведению: мне пришлось вызвать к нему районного врача. Ему делали укол за уколом, и теперь, когда он наконец-то успокоился, я не позволю снова волновать его.
— Я не стану его волновать, Адика.
— И вообще я довольна ходом событий.
— Каких событий?
— Нет-нет, милочка, не подходи ко мне ближе!
Каждого, кто приходил с улицы, старуха считала бациллоносителем. В комнате стоял резкий запах обезьянника, так как окна не открывались годами. И не только из-за боязни микробов: извечный страх профессиональных певцов перед сквозняками у Аделаиды Чермлени-Брукнер превратился в манию.
— Всю жизнь ты была злым гением моего сына. К сожалению, он до сих пор, как малое дитя, не может устоять перед соблазном.
— Это заблуждение, Адика! Я никогда и ничем его не соблазняла.
— Каждый четверг ты пичкала его, как гуся, хотя ему нельзя прибавлять ни грамма. И эта манера звонить по ночам, когда он должен спать! Так что оставь свои домогательства, милочка, никакими словами ты не заставишь его изменить свое решение.
— Какое решение?
— Не подходи ко мне! Единственное, что мне хотелось бы знать, детка: чего ты, собственно, добиваешься от Виктора?
Воздух был спертый, как в гробнице фараонов. По стенам были развешаны серые, пропыленные лавровые венки и выгоревшие трехцветные ленты; казалось, достаточно одного прикосновения, чтобы они рассыпались во прах. Орбан отступила. Сделала глубокий вдох.
— Я люблю его, — сказала она.
— Ненормальная! — заключила Аделаида Чермлени-Брукнер.
— Будь добра, Адика, не говори со мной в таком тоне.
— Сколько бишь тебе лет, деточка?
— Шестьдесят два будет.
— Ах, будет? — Бывшая певица, а ныне пенсионерка, потрясла своим туристским посохом. — Тебе, дорогая моя, хотелось бы выдать желаемое за действительное. Будто я не помню, что ты с тысяча восемьсот девяносто девятого года! Кстати, что у тебя на ногах, туфли или тапочки?
— Тапочки.
— Ну, вот мы и дома! В туфли она втиснуться не может, а явиться сюда и задурить голову бедному парню — это пожалуйста… И всегда ты была такая! Хлебом ее не корми, только дай взбаламутить людей, потрепать им нервы!
— Мне бы хоть десять минут поговорить с ним, Адика.
— Если ты действительно любишь Виктора, не становись ему поперек дороги.
— Ну, хотя бы пять минут.
— Хочешь разрушить его счастье? И не притворяйся, будто тебе ничего не известно.
— Что мне должно быть известно?
— Так они тебе ничего не сказали?
— Кто?
— Дети.
— Какие дети? О чем мне должны были сказать?
— Что они решили пожениться.
Орбан стало нечем дышать. Воздух в комнате сделался тягучим и вязким, как плавленый сыр.
— Ах, об этом? Как же, сказали! — выдавила она из себя между двумя судорожными вдохами.
— Возможно, тебе это неприятно слышать, но я лично очень довольна таким оборотом дела. Твоя подруга — во всем тебе противоположность: она и сама женщина спокойная, и на других действует успокаивающе. Прошу тебя, не подходи ко мне!
— Все равно я хочу…
— Чего ты хочешь?
— Поговорить с Виктором в последний раз. Я имею право на это.
— Но его нет дома.
— Я слышу его сопение.
— Тебе послышалось.
— Можно я загляну к нему в комнату?
— Они ушли покупать электрогрелку.
— Так я могу пройти к нему?
— Ты что, не веришь мне на слово?
Орбан прошла в комнату Виктора. Там не было ни души. На раздвижной тахте, застланной вытертым плюшевым покрывалом, лежала гигантских размеров пижама. При виде ее вдове Орбан пришлось ухватиться за спинку тахты, чтобы не упасть.
— Тебе дурно? — спросила Аделаида Чермлени-Брукнер.
— Нет, все в порядке.
— Одышка, что ли? — допытывалась бывшая оперная колоратура.
— Я абсолютно здорова.
— Передо мной можешь не притворяться, — сказала певица. — Сейчас дам тебе таблетку нитроминта.
— Не нужны мне никакие лекарства.
— Тогда, может, сигарету с астматолом?
— Благодарю. Не требуется.
— Я смотрю, ты обиделась. А только напрасно отказываешься, у меня лекарств — целая аптечка.
— Но я никаких лекарств не принимаю. У меня лично, — добавила Орбан, выразительно подчеркнув эти слова, — нет никаких органических заболеваний.
Отступление прошло относительно успешно. В подъезде она приняла таблетку нитроминта и решительной, быстрой походкой направилась по улице, чувствуя на себе взгляд Аделаиды Чермлени-Брукнер.
Она не сбавила темпа, даже когда уже скрылась с глаз престарелой певицы. Что-то подгоняло, подстегивало ее, будто бы тот поступок, к которому она готовилась, мог быть совершен только в строго установленный час.
Войдя в первую попавшуюся аптеку, она попросила трубочку снотворного. Ей не дали, потому что у нее не было рецепта.
Тогда она вспомнила, что поблизости есть еще одна аптека, где работает знакомый ее мужа. Представившись провизору, она напомнила, что ее покойный муж когда-то был помощником провизора в аптеке «У янычаров». Знакомый мужа — за неимением рецепта — предложил ей какое-то безобидное успокоительное средство, но она отказалась.
Теперь к подстегивающей ее спешке прибавилась и нервозность. Всякое движение вокруг казалось ей как бы замедленным. Трамвай слишком медленно тащился в Буду, кондуктор с раздражающей неторопливостью щелкал компостером, пробивая билеты. А постовой регулировщик, как назло, еще и перекрыл движение. Орбан встала за спиной вагоновожатого, словно бы так скорее можно было добраться до цели.
Попав наконец в Буду, она направилась в парикмахерскую, которую в свое время порекомендовала ей Паула. Здесь ей пришлось изрядно прождать. Когда подошла ее очередь, она попросила мастера перекрасить ей волосы, чтобы они опять стали седыми.
Мастер и слышать не хотел. Радоваться надо, сказал он, что удалось получить этот теплый, естественный оттенок; и вообще перекрашиванием седина не восстанавливается.
— Но, господин Фабиан, — нетерпеливо перебила она, — я хочу стать седой!