— Что за чертовщина! — проворчала она. — Совсем не действует!
Сидя, она вытянула вперед руки и пошевелила пальцами, словно перебирая клавиши рояля.
— То-то же! — довольная, пробормотала она. — Пальцы уже немеют.
Она вытянулась на кушетке, скрестила руки на груди. Из соседней комнаты Мышка осторожно постучала ногтем в перегородку. Орбан на мгновение приоткрыла глаза, но на стук не ответила.
Минут через пятнадцать зазвонил телефон. Орбан открыла глаза. Некоторое время она слушала, как надрывается телефон, потом встала.
Звонили Мышке, одна из ее заказчиц, привередливая дамочка, которая имела обыкновение раз пять возвращать одну и ту же шляпу на переделку. Орбан довольно раздраженным тоном заявила, что в данный момент ей некогда с ней разговаривать. Но, услышав, что эта истеричка посмела назвать «слишком спортивной» зеленую шляпку, которую сама же в ее, Орбан, присутствии просила выполнить «на манер охотничьей шляпы», Эржи взвилась на дыбы.
— Давайте говорить начистоту, уважаемая! — сказала, а вернее, закричала она. — Эту самую шляпку, которую моя приятельница дважды для вас переделывала, вы в конце концов одобрили, расплатились за нее и взяли. Тем самым мы со своей стороны считаем вопрос улаженным. Я знаю, что до сих пор вы всячески злоупотребляли уступчивостью моей приятельницы, но на сей раз номер не пройдет. Может, она-то и согласилась бы еще раз переделать вашу шляпку, но смею вас заверить, уважаемая, что в таком случае вам придется иметь дело со мной!
— Барахольщица проклятая! — ругнулась Орбан, снова укладываясь на кушетку, и опять скрестила руки на груди. На сей раз, однако, у нее оказалось еще меньше времени, чтобы приготовиться к собственной кончине, потому что минуту спустя после телефонного разговора задребезжал звонок в прихожей.
Она поспешила к двери. У порога стояла привратница с тарелкой в руках, тарелка была аккуратно прикрыта салфеткой.
Поняв по лицу Орбан, что та готова взорваться, привратница смутилась. Она попросила прощения, что заявилась некстати. Орбан заверила ее, что ей ничуть не помешали. Привратница Хегедюш сказала, что принесла госпоже Орбан на пробу шоколадного безе; она испекла его по новому рецепту, и, кажется, безе вполне удалось. Орбан поблагодарила, но, сославшись на то, что сейчас у нее нет аппетита, обещала отведать безе немного погодя. Привратница явно почувствовала себя задетой. Ну хоть одну штучку, упрашивала она, потому как ей не терпится узнать мнение госпожи Орбан. Пришлось попробовать.
Орбан съела безе, похвалила и тут же взяла еще одно печенье, совершенно осчастливив привратницу Хегедюш.
Остатки печенья — шесть штук — она поставила на тумбочку у кушетки. Снова легла, но потом приподнялась на локте и съела все шесть штук безе.
После этого она откинулась на спину, закрыла глаза, скрестила на груди руки и минуту спустя погрузилась в глубокий, освежающий сон.
16
Последнее «прости»
(Полусон)
В молодости она была слегка горбоносой (что, впрочем, не лишало ее женственности). К старости лицо ее вытянулось, нос заострился, что, вместе взятое, придавало ее облику выражение строгости. Смерть же смягчила это строгое выражение, лиловатые, склеротические жилки, испещрившие кожу, исчезли, вернув ей девическую свежесть. Правда, дряблые желтоватые мешки под глазами так и остались, зато все морщины разгладились, черты сделались спокойны, подобно тому как под воздействием прекрасной музыки вдохновенно преображается даже самое безобразное лицо.
Сейчас ей действительно больше шестидесяти двух было не дать. Этот факт констатировала привратница Хегедюш. «А лоб какой гладкий, будто мраморный», — сказала молочница Миш-тот. Вы спросите, как она там очутилась? Ах, да не все ли равно! Знакомых собралось столько, что в комнате яблоку негде было упасть. Все плакали, причитали и единодушно сошлись на том, что Орбан необычайно помолодела.
В последний путь ее провожала такая уйма народу, что на кладбище было черным-черно от множества фигур в трауре.
Похоронную процессию возглавляла Гиза, и этот факт тоже довольно трудно объяснить. Самоубийство Орбан настолько потрясло окружающих, что никому не пришло в голову телеграммой известить сестру. Однако Гиза безо всякого извещения, повинуясь неизъяснимому внутреннему побуждению, прибыла на родину именно в день смерти своей сестры.
С аэродрома ее на «скорой помощи» доставили на квартиру Орбан, откуда в день похорон опять же в карете «скорой помощи», вместившей инвалидное кресло-коляску, отвезли на кладбище.
Орбан похоронили рядом с мужем.
Когда гроб опустили в могилу, Виктор Чермлени, всемирно прославленный оперный певец, склонясь над могилой, возопил:
— Эржи, не покидай меня! Эржи, вернись!
Не ухвати его несколько человек вовремя, и он рухнул бы за ней в могилу. А так он только кричал. Глаза у него покраснели от слез, жилы на лбу вздулись, мощный голос его заполнил собою все кладбище, выплеснулся за каменную ограду, раскатился до главных ворот, — да что там, еще дальше! — до конечной остановки автобуса.
17
Кошки-мышки
Орбан глубоким сном проспала с утра и до второй половины дня.
Разбудил ее звонок у входной двери. Когда звонок сменился нетерпеливым гроханьем в дверь, она с трудом поднялась и, держась за столы-стулья, побрела открывать.
В дверях стояли двое санитаров с носилками. На носилках лежала Гиза.
В первый момент Орбан просто не поняла, что происходит.
— Да что же это такое! — обрушилась она на непрошеных гостей. — Помереть не дадут спокойно!
Гиза смотрела на нее снизу вверх. Орбан шагнула к ней, склонилась над носилками. У нее перехватило горло.
— Гиза! — пробормотала она. — Родная, любимая моя Гиза…
В полной уверенности, что сестра хочет поцеловать ее, Гиза приподнялась на локте и подставила ей свою беломраморную щеку.
Однако Орбан вместо этого зевнула.
— Представь себе, — сказала она, — мне приснилось, будто бы ты приехала. И санитары доставили тебя ко мне.
Ей действительно приснилось нечто в этом роде. Правда, не все обстоятельства совпадали, но это неважно…
Откуда они сейчас прибыли, спросила она санитаров.
Прямо с аэродрома, ответили санитары.
— Вот видишь! — воскликнула Орбан. — Что я тебе говорила?
Она посторонилась. Санитары внесли носилки. Она проковыляла за ними и опять взобралась на кушетку. Санитары вышли, чтобы принести кресло-коляску, а она, сидя на кушетке по-турецки, заспанными глазами, сквозь редеющую пелену сонного дурмана наблюдала за тем, что происходит в комнате.
Санитары подняли и усадили Гизу в кресло-коляску.
Гиза поправила прическу.
Она была так хороша, что санитары и те не могли отвести от нее глаз. В черном платье, черных перчатках, в ожерелье из крупного черного жемчуга, с ослепительно-белой сединой и такой же ослепительно-белой кожей, она напоминала негатив с фотографии негритянской мадонны.
Гиза попросила подать ей сумочку. Вынув кошелек, она вручила санитарам по стомарковому банкноту.
Санитары оторопело уставились на ассигнации; Гиза решила, что им этого мало, и вытащила еще два стомарковых билета.
— Премного благодарны, — прочувствованно сказал тут один из санитаров. — Этого нам за труды вполне достаточно.
Санитары распрощались и ушли. Дверь захлопнулась.
Сестры остались одни.
Гиза развернула кресло, чтобы лучше видеть сестру.
— Я смотрю, дорогая, ты опять стала седой.
Орбан ответила не сразу. В первый момент человек не ощущает боли даже от огнестрельной раны. Она изучающе смотрела на свои лодыжки; отеки еще не прошли окончательно. Вдруг она резко опустила ноги и расплакалась.
Сердце сжималось смотреть, как она плачет. Обычно человек в слезах изливает горе, надеясь хоть чуть облегчить душу и тем самым начать выкарабкиваться из беды. А Орбан рыдала и рыдала, не убаюкивая себя надеждой, а только глубже погружаясь в бездонное свое горе.