Михаил Ландбург
Coi Bono?
«Довольно сочинять романы с преступлениями и
наказаниями; пора написать о преступлении
без наказания»
«Да, я знаю, что идеи существуют лишь благодаря людям; но в этом как раз и заключается трагизм: идеи живут за счёт людей».
CUI BONO? (кому это нужно? в чьих интересах? лат)
повесть о трагедии Гуш Катифа, в августе 2005 года
Кфар-Даром,17-ое августа, 2005 год. 5,45 утра.
В это утро не петухи разбудили Кфар-Даром, а почтальон Бенци, который, перебегая от домика к домику, размахивал свежим номером газеты и надрывным, срывающимся голосом кричал: «Люди, завтра конец света!..»
И тут началось.
По утрам мучительно досаждали старые раны, однако, когда перед домом полковника в отставке Амира Шаца собралась толпа поселенцев, он, заставил себя подняться из кресла и, старательно погасив на лице гримасу боли, вышел на террасу.
«Это надругательство…»
«Над нашими сердцами…»
«Над нашими руками…»
«Над…»
«Над…»
«Над…»
«Теперь…»
«У нас нет больше прав оставаться в своём доме?
«Мы бесправные?»
«Мы потеряли наши права?»
«Завтра…»
«Почему?..»
«Не молчи, полковник!»
В этот час рослый, крепкого сложения полковник (когда-то побеждавший в состязаниях по триатлону) внезапно ощутил себя лишённым жизненных соков, а колюче-пристальные и испуганно-выжидающие взгляды поселенцев вызвали в нём отчаянную тоску и бессилие. Мысли в голове неудержимо путались, и впервые за всю свою жизнь он показался самому себе жалким, беспомощным, отверженным стариком:
«Мы НУЖНЫ здесь… ОЧЕНЬ НУЖНЫ… – говорил ты тогда. – Ведь мы – граница, а позади нас – страна…»
«Страна уважала нас, да и мы себя тоже…»
«До нас птицы здесь не пели, трава не росла».
«Помнишь, полковник?»
«А теперь…»
«Поимели нас…Со спины…»
«Сейчас мы кто?»
«Не молчи, полковник!».
«Ты не должен молчать!»
Лицо полковника, будто поверхность древнего сосуда, покрылось серовато-землистым цветом, и было грустно от мысли, что люди, которые стояли перед ним теперь, ещё недавно смотрели на него не так, совсем не так…
«Не должен… Должен… Должник… Долг…» – грудь полковника, вопреки прилагаемым усилиям унять буйство дыхания, продолжала непослушно вздыматься, будто что-то толкало её изнутри наружу. За долгие годы службы он усвоил, что Долг – это беспрекословное исполнение Приказа, Воли, но в это утро его охватило сомнение. «Чьей Воли? Моей? Чужой?» – думал он. Пересохло в горле, онемел язык, и, заметив на растерянных лицах поселян красноватые бугорки под глазами, он вдруг ощутил, как всё его существо объяла крайне редко испытываемая им тревога.
В последние сутки полковник жадно слушал телевизор, внимательно просматривал газеты, но, в конце концов, от телевизора его воротило, а от газет тошнило; всё услышанное и прочитанное он с раздражением отметал прочь, убеждая себя, что Это не случится, что Этого быть не может.
«Ты позвал нас сюда, и мы за тобой пошли…»
«Тогда нас называли замечательными парнями, а теперь…»
«Как назовут нас теперь?»
«А может, то, что собираются проделать с нами теперь, тоже НУЖНО, ОЧЕНЬ НУЖНО?»
«Не молчи, полковник!»
Полковник молчал, досадуя на вдруг охватившее его состояние растерянности и беспокойства. Проникшая в затылок острая боль сверлила, давила, истязала.
«Я не должен молчать?.. Но голова бастует…Моя голова… Может, это к засухе или к чему-то ещё?..» – затравленным, потухшим взглядом смотрел полковник на поселян, на их поникшие плечи, встревоженные лица, вслушивался в звучание коротких выкриков, напоминающих стоны раненых.
На прошлой неделе, пряча глаза, лейтенант Лотан Шац прошептал: «Отец, рано или поздно Это случится!..»
«Завтра… – кричали люди. – В газетах пишут, что завтра…»
«Зачем, – рвалось с дрожащих губ учителя Ривлина, – зачем десятки лет я рассказывал детям о «стойкости», «мужестве», «переднем крае», если сегодня кому-то понадобилось увидеть во всём этом нечто лишнее и нелепое? Кому, скажи, нужно, чтобы старый учитель ощущал себя лгуном? Зачем лишают меня памяти? Зачем казнят унижением? Зачем мне жизнь, отравленная анемией совести? Скажи, полковник, зачем?»
Полковник молчал.
Люди руками молотили воздух.
«Не молчи, полковник!»
Небо над Кфар-Даром повисло синее, нежное, а в небе солнце – неприязненно-жгучее.
Не в силах унять досадную тоску от ощущения собственного бессилия и сковавшего тело оцепенения, полковник поморщился; единственное, на что он был в эти минуты способен, это стоять безмолвно, бессмысленно шевелить губами и невидимым, отрешённым взглядом смотреть на вопрошающе-испуганные лица односельчан.
«Выходит, тогда мы напрасно?..»
«Не молчи, полковник!» – глаза людей, десятки лет признававших в нём своего вожака, были наполнены нескрываемым раздражением.
«Неужели ты перестал видеть?»
«Нет!» – хотел ответить полковник.
Не ответил. «Как объяснить этим людям?..» В памяти всплыли слова французского лётчика: «Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не видишь».
Выступив из толпы, обычно сдержанная портниха Малка, громко выкрикнула: «Зато Бог на нашей стороне!» – и тогда люди, не сговариваясь, разом ступили на тропинку, ведущую к дому поселкового раввина Иосефа.
Полковник с горечью смотрел то на небо, то на удаляющиеся спины поселян. Мутная пелена заволокла глаза. Хотелось выкрикнуть: «Этого быть не может!.. Это – недоразумение!» Не выкрикнул. А когда пелена с глаз опала и вернулась острота зрения, на лужайке он увидел лишь одних кошек, которые в недоумении смотрели на мир влажными остановившимися глазками.
«Ты-то чего?» – спросил полковник, наклонившись к котёнку, который судорожно встряхивал алым ушком и роптал про что-то жалобное, тоскливое.
Котёнок, должно быть, смутившись, отвёл взгляд в сторону.
«Нет, – решил полковник, – кошки не жалуются. Кошки – не люди…»
Беер-Шева, 16-ое августа, 10.00.
Человек в чёрном одеянии сказал: «Подсудимый, вам предоставляется право последнего слова».
В груди Виктора шевельнулся холодок. «Последнее слово…» – поднявшись со скамьи подсудимого, Виктор спокойно, подчёркивая чувство собственного достоинства, взглянул на серебряный герб Израиля и потребовал, чтобы подали кипу. Судья, сморщив бледные щёчки, кивнул приставу, и тот послушно подошёл к стеклянному шкафчику, достал из него белоснежную, обшитую золотыми нитками кипу. Бережно возложив кипу на голову, Виктор поклонился и судье, и приставу, а потом, выпростав кверху обе руки, негромко, но, чётко выговаривая каждое слово, произнёс: «Пробудись и поднимись для суда моего, Бог мой и Господь мой, чтобы заступиться за меня!»
Тишину нарушил одинокий вздох, и вслед за ним по залу пробежал торопливый, сдавленный шёпот: «Теиллим… Теиллим… Он читает Теиллим…»
…Разумеется, никто из присутствующих в зале суда не мог предположить, что эту же молитву Виктор произносил и две недели назад, когда его поместили в камеру следственного изолятора. В ту ночь в камере их было двое: он, студент Беер-Шевского университета, и Цвика, сантехник из Кирьят-Гата, которому в драке с двумя подростками не удалось разумно рассчитать силы, в результате чего, один из парнишек недосчитался зуба, а другой – трёх пальцев.
Вентилятор в камере не работал, и, громко сокрушаясь по этому поводу, Виктор горестно качал головой, в то время, как сантехника настойчиво донимала мысль о том, что в тюремных помещениях непременно должны водиться крысы.