Дом Семилетовых стоит рядом с мрачными корпусами «Красной Розы». Из открытых окон фабрики несется беспрерывный шум станков. Мать Лиды успела поработать там ткачихой, когда фабрика еще принадлежала Жиро. Но потом она вышла замуж за такого же выходца из подмосковной деревни и стала «полукультурной», как сама себя называет, домохозяйкой.
В эту комнату без особых удобств родители въехали еще до рождения Лиды. После революции уже почти двадцать лет прошло, а Семилетовы до сих пор помнят, что живут в чужой квартире (авось, господа не выгонят, когда вернутся).
Комната перегорожена надвое. На одной половине — огромный сундук с пронафталиненными вещами, этажерка с Лидиными учебниками, покрытый белоснежными чехлами диван и круглый стол, на котором сейчас сидит отец, Николай Иванович Семилетов.
На другой половине — большая родительская кровать с горой подушек под белыми кружевами, икона с венчальными свечами за стеклом, видавшая виды швейная машинка «Зингер» с наваленной на нее грудой кусков черного драпа, на котором белеют наметки и линии, нарисованные острым сухим обмылком. Под стрекот машинки, управляемой умными отцовскими руками, эта беспорядочная груда скоро превратится в дорогое мужское пальто.
Из украшений в комнате — лишь настенная полочка, по которой не первый год шествует унылая процессия разнокалиберных слоников, и тяжелый мутноглазый стеклянный шар на комоде, рядом с таким же древним зеркалом, купленным по дешевке во времена нэпа. Лида разучивает в этом зеркале гримасы и улыбки.
В кроватке с плетеной сеткой спит маленький Алька — ему жарко, к его лобику прилипла прядка волос. Спал бы так ночью. Сегодня, когда она взяла брата на руки потетешкать, Алька разулыбался, внимательно посмотрел на нее, потом схватился пальчиками за ухо сестры и принялся его откручивать.
Лида вскрикнула, вырываясь. Но он, воркнув, больно вцепился ей в волосы. У нее слезы полились из глаз, и это было еще не все. У брата недавно выросли два первых зуба, сверху и снизу, все на них умилялись. Не выпуская ее волос, младенец впился этими зубками в Лидин нос. Оууу! Борьба шла на равных. Лида верещала, братик натужно кряхтел, но держал ее мертвой хваткой.
Она отодрала его от себя — как ей показалось, вместе с собственной кожей. За свободу пришлось расплатиться клоками волос, которые остались в его крошечных кулачках…
Лида пожаловалась на Альку матери: «Отнеси его, откуда взяла». А мать рассердилась: «Ишь, барыня какая!». Брата надо любить.
Девочка отворачивается от окна и смотрит, как в столбике солнечного света вьются белые пушинки. Их много летает по квартире — словно ангелы крылья свои здесь обтрепали. С кухни тянет переваренным борщом: мать готовит обед и опять ругается с соседом. Лида представляет каждого у своей керосинки, в напряженных позах. У матери руки уперты в бока — она, маленькая, от этого кажется больше. Оба грозят наслать «фина» друг на друга.
Но в этой коммуналке фининспектор не нужен никому. Ни соседу, который делает на продажу пуховки для пудрениц, ни семейству Семилетовых, чей глава тоже подрабатывает дома.
Николай Иванович с большим куском драпа устроился на столе по-турецки и негромко напевает «Соловья-пташечку», кладя аккуратные стежки. Время от времени он распрямляется над шитьем, чтобы помассировать свой больной желудок. Две войны, плен и ссылка не убьют Лидиного отца, а желудок доконает. Хотя это еще нескоро произойдет. Пока что Николай Иванович работает в ателье Комиссариата по иностранным делам, наряжая советских дипломатов в солидные пальто…
Старьевщик наконец ушел, и мир за окном ненадолго становится скучным. Но вот раздается цокот копыт, и Лида снова таращит глаза: по улице едет бричка, которой управляет извозчик в кафтане. С тех пор, как метро пустили, они здесь нечасто появляются.
Во время строительства метро ходили слухи, что под землей потревожили НЕЧТО. И, по странному совпадению, в то же время жителей Хамовников одолели мыши и тараканы. Бабы во дворе говорили, что от этой напасти можно избавиться с помощью мученика Трифона.
Мать прибегала к иконам прямо с кухни, и после ее молений на крашеном полу оставались отпечатки мокрых пальцев. Но молитвы не помогли. Тогда она обратилась к старинному заговору про остров Буян и про семьдесят семь старцев, сидящих там под дубом.
— Возьмите вы, старцы, — горячо шептала мать, ударяя ножом в угол, откуда обычно выползали муравьи, — по три железных рожна, колите, рубите черных мурьев на семьдесят семь частей! А будь мой заговор долог и крепок. А кто его нарушит, того черные мурьи съедят.
Суеверия уживаются в ней с набожностью. На Пасху она посылает Лиду святить куличи. Хорошо, что хоть на Успенский Вражек, а не к Николаю Святителю. А то одноклассники увидят — засмеют: пионеркой называешься, а в церковь ходишь, как неграмотная бабка.
Лида стесняется своих родителей. Особенно после того, как услышала разговор учительницы немецкого с Марией Ивановной: «Семилетова — дочь портного?».
Крестьянские корни не скроешь ни с отцовской, ни с материнской стороны.
И, когда родственники Семилетовых собираются за праздничным столом, они поют свои простые песни. После «Священного Байкала» обычно затягивают «Бродягу».
Голоса сильные, особенно у отцовской сестры. Приземистая и скуластая тетя похожа на Чингисхана в юбке, но стоит ей взять первые ноты — проникновенно, достигая недостижимых для других высот и глубин — как ее внешняя непривлекательность исчезает. От тети начинает исходить сияние, словно от жар-птицы. И каждый хочет петь, как она.
К песне присоединяются хозяева и гости — даже те, кто обычно стесняется петь в одиночку, и проникновенные мужские голоса придают ей значительности. Лида раньше даже думала, что отец и его братья сами пережили каторгу. Весь двор тихо волнуется, слушая «Бродягу», льющегося из широко распахнутого окна.
Но Лиде хочется, чтобы ее родители были похожими на Асиных мать и отца: чтоб музицировали на белом рояле, танцевали под патефон и говорили красиво, без всяких там «ихний», «значить» и «табаретка». И чтобы мама носила такую же шляпку и муфту из лисьих хвостов, а у отца были кожаные портфель, пальто и краги.
Асин отец возглавляет крупное хозяйство неподалеку от строительства Беломорканала. У Грошуниных даже телефон к квартире висит — вдруг Асиному отцу когда-нибудь позвонит сам Сталин? И пусть у них дома неубрано и безалаберно, зато всегда есть цветы в вазах.
У Асиной мамы пальчики тонкие, прозрачные. Они — не для грязных половых тряпок и жирных половников. Этими пальчиками она красиво берет куски разрезанных шоколадных конфет, когда пьет свой кофе и рассказывает девочкам, как была петербургской барышней и летом снимала чердачок на даче в Финляндии. Как покупала лайковые перчатки в ломбарде, а потом относила их обратно, потому что денег на еду не оставалось. Как в стачках участвовала. Как будущий муж просил ее руки у ее родителей.
Белый хлеб Асина мама называет булкой, тротуар — панелью. Исковерканные французские словечки, то и дело слетающие с ее языка, раздражения не вызывают.
— Выставки, музэи, театры… опера… — мечтательно говорит она.
А Лида вздыхает: она сама, хоть и родилась в Москве, ни разу не бывала в театре.
Потом Асин отец приходит с работы, и Асина мама ласково спрашивает, поглаживая его редеющую шевелюру: «Илюша, хочешь кофе? Я свежий недавно заварила». «А кроме кофе ничего нет? И где твои часики новые? — он косится на ее запястье. — В ломбард снова отнесла?». «Я их выкуплю, честное слово», — виновато улыбается она. Вздохнув, усталый Илья Игнатьевич целует жену в лоб и направляется на кухню — приготовить себе что-нибудь на скорую руку.
Внучка Аси Грошуниной показалась Лидии Николаевне типичной провинциалкой. Без провинциальной бойкости, впрочем. Не в том смысле, что все провинциалки наглые, а в том — что те из них, кто рискнул покинуть родные места ради приключений в столице, все-таки должны отличаться особым складом характера.