Я опять согласно кивнул, хотя меня передернуло от мысли, что этот негодник Дзяйло может быть со мной в одной компании. Но не подал вида, по-прежнему думая, что это ненадолго.
Пан Бошик поднялся, протянул мне руку, задержал мою ладонь в своей и веско дополнил:
— Итак, Улас, мы начали. Одни в лесах, другие в подполье. Готовься и ты последовать примеру лучших сынов Украины. Помни слова философа: «Если не сегодня, то когда же? Если не я, то кто же?»
После он часто будет повторять эти слова. Прощаясь, пан Бошик поднял сжатый кулак: «Слава Украине!»
С того вечера у меня появилась как бы другая, беспокойная, настороженная жизнь, вернее даже не жизнь, а ожидание чего-то, что должно было вторгнуться в жизнь, ощущение это похоже на то, когда над тобой занесли для удара палку и ты ждешь, что она вот-вот опустится.
Гале я ничего не сказал, на вопрос о вечернем визитере ответил, что заходил знакомый еще по Варшаве художник. Так в мой дом вошла еще и ложь, я впервые обманул Галю.
Проходили дни, месяцы, а вестей и просьб от пана Бошика не поступало. Иногда я, внутренне содрогаясь, вопросительно посматривал на Юрка, но тот, коротко поздоровавшись, быстро отводил от меня свой тяжелый, как и его фигура, взгляд. И я постепенно успокоился, а читая в газетах о пойманных террористах и процессах над ними, каждый раз ловил себя на том, что с надеждой отыскиваю среди них имя Бошика. Не знал я тогда, что Бошик — это лишь псевдоним, подлинное имя его — Богдан Вапнярский.
Помогали мне забыть о визите пана Бошика жизненные радости и неприятности. И то, и другое было каждый день. В школе все складывалось удачно, об этом мне говорили завуч, моя Галя, да и сам я видел, что ученики любят меня и хорошо усваивают мой предмет. Из неприятного запомнилось, как я задрался с попом. Запомнилось, наверное, потому, что развитие этого конфликта имело место в скором будущем.
Местный сельский поп удрал еще перед приходом Советов. В церквушке стал править поп из соседнего села, отец Стефан. Как-то пришел ко мне дьяк и говорит:
— Батюшка велели вам привести детей на говенье.
Я вежливо пригласил дьяка сесть, а потом говорю:
— Ваш батюшка или дурак, или попросту подлец. Это же чистая провокация!
— Так ведь раньше директор приводил.
— То было раньше, а теперь церковь отделена от государства.
— Ну, тогда пойду по хатам,— поднялся дьяк и добавил с угрозой: — Буду говорить с родителями, может, они разумнее вас и ближе к богу...
Не хочу кривить душой — в бога я не верил и не верю, к попам всегда относился с брезгливостью, но церковь, как и любой храм, люблю, она всегда представлялась мне частью искусства. Люблю обряд, торжественность, серьезность в церкви даже самых несерьезных людей, пусть хоть и кратковременное, но все же единение их сердец и, опять-таки, мгновенную, но все же чистоту помыслов, раскаяние перед тем, что названо богом; и то, что бог есть фантазия, выдумка, как и всякое другое искусство. До сих пор прихожу иногда по субботам в храм святого Владимира, выстаиваю заутреню, с грустью наблюдаю, как неистово молятся те, кому во веки веков не замолить грехов своих перед братьями по крови и иноплеменниками, бросаю в тарелку, пущенную по рядам, свой жертвенный доллар, но никогда не крещусь, а когда паства становится на колени (теперь уже не так, как раньше, на пол, а на откидные мостки, чтобы не запачкать брюки — цивилизация!), я ухожу за колонну, туда, где в углу стоит макет прародителя нашего торонтского храма — храм святого Владимира в Киеве. Я тут такой не один. Стоим, не понимая ни друг друга, ни бога...
Я никогда не уповал на волю божью, большую часть жизни жил только своим умом, но в те времена я был молод, доверчив и крайне предан во всем — в любви, дружбе, в привязанности, и, повторяю, всегда высоко ценил каждый храм, каждую церквушку как естество искусства, но всякие поповские выдумки презирал, по этому поводу у меня были стычки не только с попом, но и с отдельными фанатичными прихожанами, родителями моих учеников, они все же водили на говенье и прочие церковные процедуры своих детей, и таких было большинство. Однажды, где-то уже в декабре, налетела невиданная в нашем краю буря, ветер срывал крыши и ломал деревья. Под старым ясенем укрылись трое подростков, сын председателя сельсовета и сыновья двух активистов, бывших бедняков, из числа тех, кто не ходил в церковь. Старый ясень с подгнившими корнями не выдержал напора ветра и рухнул, подмяв под себя несчастных подростков. И пошла по округе пущенная попами и их прихвостнями молва: это вероотступников бог наказал. Случалось немало и других мелких несуразиц, но на фоне того, что происходило вокруг, они не были заметны. Ходили слухи, будто националисты напали на польский хутор и перерезали все население от стариков до детей, в соседнем селе застрелили председателя сельсовета. Поповские прихвостни и это относили к божьей каре. Но когда в том же селе оуновские «харцизя- ки», как их называли в народе, ограбили попа, ворвавшись к нему темной ночью, и попутно вырвали решетки в окне местной лавки, забрав выручку и все спиртное, то сам поп попросил защиты у советских органов внутренних дел. Он уже не говорил, что это «божья кара».
После добровольного визита попа в милицию его подстрелили из обреза. Пуля попала в ногу, и поп навсегда остался хромым.
Как-то ко мне в дом пришел Юрко. Явился среди бела дня, когда я забежал на несколько минут домой. Юрко был в новом костюме с широченными от подмощенной ваты плечами, в то время модными. Его фигура казалась еще могучее, особенно против моей, тощей и тщедушной. Он был гладко выбрит, от него резко несло цветочным одеколоном и вином. Сев на диван, Юрко нагловато (в селе никто так не делал) забросил ногу на ногу, откинулся на спинку дивана и вынул из бокового кармана бумажку.
— Здесь,— торжественно проговорил Юрко,— записаны все те, кто против украинского народа, за большевиков. Пан Бошик доверили мне лично записать и поставить крестики, к кому зайдем в гости.— Он весело хмыкнул.— А точнее, на ком поставим крестик.
Я молчал, тогда это еще довольно смутно до меня доходило, и не знал я тогда и того, что не всегда уничтожались люди, которые не устраивали националистов. Местные исполнители, вроде Юрка, могли внести в эти списки и тех, на кого были злы сами или их отцы, нередко причиной была элементарная месть или просто зависть.
— Пан Бошик сказали, если вы хотите, то можете дописать кого-нибудь из своих, по желанию, а если нет — ваша воля, силить не будем...
— У меня в школе таких нет, мы же говорили об этом с паном Бошиком,— сказал я.
— То было давно,— как-то деловито, словно речь шла о какой-нибудь рыночной сделке, вздохнул Юрко,— теперь времена с каждым днем меняются, наши силы крепнут, и мы должны постоянно напоминать о себе действием.
Я понимал, что это не его слова, он сам до такого не мог додуматься, это слова Бошика.
— А из школы все-таки кого-то нужно,— раздумчиво сказал Юрко.— Пан Бошик говорил, если кто-то лично мне покажется чересчур ворожим, можно и на нем крест. Вот ваша завуч Вахромеева, коммунистка, в комсомол и пионеры всех подряд записывает, по домам ходит и лает тех, кто детей в церковь водит. Если ее не убрать, скольких испортит на свой лад та москалька.
— В церковь запретил детей водить я.
— Ну, то ты, Улас, временно,— доверчиво усмехнулся Юрко и тут же помрачнев, неожиданно выпалил: — Отдай жидовку! Вместо Вахромеевой. И та и другая будут живы... Чуешь, Улас, отдай!
Я не смог удержаться от смеха:
— Как это «отдай»?
— Ну, как отдают? Насовсем. Увезу и больше не увидишь ее. Все равно им всем скоро конец, близится час,— так сказал пан Бошик. А я ему верю. Она будет жить у меня, спрячу так, что никто не найдет.
Я пристально, с удивлением разглядывал Юрка, пытаясь понять его. Кто он? То, что Дзяйло тупой исполнитель чужой воли, для меня было совершенно очевидным, но откуда в этом физически здоровом парне патологическая страсть к еврейке Симе, хотя и красивой, но хилой девушке?