— Я знаю, где мы, — сказала я. — Зачем надо было обходить полгорода? Мы могли просто спуститься по Лодсгате.
— Надо было обойти мамусиков библейский пояс — это же минные поля, там может рвануть в любой момент. Теперь мы в безопасности, — сказал боец интернациональной бригады.
9
Хавнегате идет параллельно Лодсгате, но одним кварталом южнее, от перекрестка, где Данмарксгате переходит в Сёндергате, до площади перед гостиницей "Симбрия"; две эти улицы вместе с кварталом между ними — наш ответ столичной Нюхавн. За единственным исключением — "Вечерней звезды" всё злачное и порочное собрано здесь. Лодсгате знаменита кабаками "У причала" и "У Торденшёльда", а в "Симбрии" с задней стороны — бар, который официально зовется "Лодсгате, 16", но в просторечье именуется "Жопой", по названию той части тела, которая торчит вверх, пока человек освобождается от перегруза горячительного. На Хавнегате имеется новомодный винный погребок и простая рюмочная — на расстоянии двух домов и одной лестницы вниз от гостиницы. Единственная угроза району — моя мать, переехавшая сюда, а она, если не стоит за прилавком молочной лавки, блюдет нравы в окно второго этажа. Те, кто в силах поднять глаза после затянувшегося вечера, видят ее в окне: с Библией в руках она смотрит прямо на них и шевелит губами, шепча молитву или заклинание.
— От такой славы одни неприятности, — говорит Еспер, имея в виду, что иной раз мать спускается вниз, на улицу, и уже не один перебравший лишку мог испытать на себе ее гнев и почувствовать, как геенна огненная в порядке репетиции выжигает землю у них под ногами. По мнению испробовавших сие вразумление, оно действует сильно и доходчиво, поэтому, когда Еспер вечером собирается в город, то дает огромного кругаля, если хочет посетить соседнюю с домом улицу.
Как раз туда мы сейчас и пробираемся. Мы идем по обратной стороне Лодсгате вдоль "Симбрии"; внутри — смех, и в окнах мелькают люди, а с моря налетает порыв ледяного ветра, он сметает туман в сторону и обнажает похожие на перевернутые маятники мачты рыбачьих шхун, которые постукивают о стенку причала.
Первый, кого я вижу с лестницы в рюмочную, — дядя Нильс. На нем костюм и отутюженная белая рубашка, а на ногах не деревянные шаркалки, а что-то черное, изящное, чего я раньше не видела. Спасаться бегством поздно, сзади напирают, а Еспер крепко держит меня под руку. Дядя Нильс вешает на крючок в углу пальто, поправляет галстук и смотрит на лестницу. И расплывается в улыбке.
— О, да это Еспер! — приветствует он, протягивая руку для пожатия.
— Привет-привет, дяденька Нильс, — отзывается Еспер. Я молчу, я жду, помертвев от страха. Мне едва сровнялось четырнадцать, а я полдвенадцатого ночи заявилась в рюмочную — слава Богу, родной дядя успел перехватить меня на лестнице.
— Вечер добрый, барышня, — с этими словами он отвешивает мне глубокий поклон, а я вдруг хихикаю и механически приседаю в книксене. Я кошусь на Еспера, но он сосредоточенно снимает новое пальто, а потом, как настоящий джентльмен, помогает и мне снять пальто, причем все это с довольной улыбкой.
Дядя Нильс не такой, как всегда. Он улыбается и болтает, хотя на хуторе, в поле или правя лошадью он всегда нем и насуплен, с вечной складкой меж бровей. Но сейчас складка разгладилась, и передо мной видный мужчина всего несколькими месяцами старше отца, потому что он был последним сыном бабушки Хедвиг: она умерла, рожая его. Я смотрю на него и вижу, как не стар еще отец. Нильс уже согрелся шнапсом или двумя, может, тремя, у него раскраснелись щеки, и он снова кланяется и поводит рукой:
— Не зайти ли нам внутрь?
— Как там с народом?
— Набралось наполовину.
— Точь-в-точь как ты, — отзывается Еспер, и я пугаюсь, что сейчас дядя разозлится, но ничуть не бывало.
— Довольно метко сказано, — соглашается он. — Я тут отмечаю принятие одного серьезного решения, так что башню свою я уже заправил. — И он погладил голову, которая прикрыта не шляпой, а лишь коротко стриженными кучерявыми светлыми волосами, кое-где в них блестит что-то, в чем отражается свет ламп. Он хмыкает и снова проводит перед собой рукой.
— Только после вас, мои повелители. И давайте не будем транжирить драгоценное время.
Еспер приглаживает вьющиеся волосы, чтобы они выглядели поприличнее, но без видимого эффекта, насколько я могу заметить. Он поддергивает рукава, опять берет меня под руку, мы спускаемся еще на один марш вниз и оказываемся в заведении. Оно тесное, продолговатое и душное после соленого ветра на Хавнегате. Под потолком по периметру стен идут низкие окна, угол для танцев обозначен музыкальными инструментами, уныло простаивающими, потому что у оркестра пауза или он вообще еще сегодня не начинал. Четверо мужчин в одинаковых куртках пьют у стойки одинаковые кружки пива. Помещение заполнено гораздо больше, чем наполовину, но вдоль стен еще есть пустые столы. Это в глубине, надо пройти мимо многих-многих людей. Дядя Нильс собирается проталкиваться туда, но я останавливаюсь, я не хочу, мне плохо.
— Мне надо в туалет.
— Сходи в туалет, я посторожу дверь, — отзывается Еспер. — Можешь не спешить.
Туалет оказывается у входа, справа от нас. Там есть рукомойник, зеркало и две кабинки. Я захожу в одну из них и сажусь на толчок. Несколько минут я сижу и размышляю, тошнит ли меня, возможно, все дело в этом. Я пробую, выходит какая-то капля и та благодаря моей настойчивости. Я спускаю воду, подхожу к умывальнику и брызгаю себе на лицо. Потом смотрюсь в зеркало. Открытый лоб, прижатые на висках заколками волосы. Вообще-то мои волосы очень удобные, хотя иногда они делают меня похожей на маленькую чистенькую пай-девочку. Как сейчас. Я подаюсь вперед и вглядываюсь в изображение в зеркале. Малокровная школьница, самое большее четырнадцати лет, не старше ни секундой. Я перевожу взгляд на подол платья, чтобы проверить, не запачкалось ли оно рвотой, но все в порядке; и тогда кто-то заходит в туалет. Я вижу ее в зеркале, даму в изумрудном платье, с блестящими светлыми волосами и улыбающимся напомаженным ртом.
— Привет! — здоровается она. Я молчу, я ее не знаю. А она стоит у меня за спиной. И я чувствую, что сейчас она тронет меня, и она обнимает меня за плечи со словами:
— Дай-ка я тебя рассмотрю.
Я даю себя повернуть. Лампа есть только над зеркалом, поэтому я затеняю женщине лицо, когда она подается вперед и впивается глазами в мое лицо. Она взрослая, очень красивая, а я никак не чувствую себя старше своих четырнадцати.
— Можно? — спрашивает она, не ожидая ответа. Я и не отвечаю. Она вытаскивает заколки, сует их себе в рот и зачесывает мои волосы вперед, проводя по ним пальцами, как гребнем; это приятно, никто не делал так с моего младенчества, я стою и гляжу в пол. Так проще всего. Потом она снова закалывает мне волосы, но выше уха — теперь челка зачесана вбок, одно ухо прикрыто волосами, а другое торчит на свободе. Я часто делаю хвост, и уши тогда торчат, но сейчас все иначе.
— Открой рот и растяни губы, — командует женщина. Она чуть выше меня, у нее зеленые глаза, высокие скулы и плотно прижатые к голове точеные уши. Я немножко запрокидываю голову, хотя боюсь, что она примет это за капитуляцию, потом ощериваюсь и растягиваю губы в стороны. Не знаю, почему я все это ей позволяю: я вижу ее впервые в жизни, ее чужое лицо совсем близко с моим, и я прикрываю глаза, как если б она собиралась меня поцеловать, а мне этого хотелось. Я знаю о таких женщинах, но я не такая, что-то касается моих губ, и меня начинает трясти. Я открываю глаза, она улыбается и говорит:
— Стой тихо! — а сама проводит мне по губам красной помадой. — Вот. — Я снова зажмуриваюсь, но уже не дрожу, это она может делать и дальше.
— Оближи губы, так, теперь посмотри в зеркало.
Я следую ее указаниям, губы оказываются мягкими, и возникает странное желание держать рот приоткрытым. Я поворачиваюсь и гляжусь в зеркало. Вид у меня взрослый и немного печальный, как у человека, много повидавшего и пережившего, побывавшего в местах, где и творятся вещи, всем остальным малодоступные. Я улыбаюсь отражению и задерживаю дыхание. Не думаю, чтобы моя мать когда-нибудь пользовалась губной помадой.